5. А что до красноречия, то, даже если бы я им и обладал, разве можно было бы удивляться или завидовать мне, коль скоро с молодых лет я всеми силами предавался занятиям наукой, отвергая все другие удовольствия, и вплоть до сего времени в большей степени, пожалуй, чем любой другой из людей, стремился овладеть красноречием, напряженно трудясь день и ночь и с полным пренебреженьем относясь к собственному здоровью. Но пусть ни в какой мере не опасаются моего красноречия: я больше надеюсь на него, чем владею им, если только вообще сколько-нибудь преуспел в этом деле. Но, несомненно, если правда, что невиновность и красноречие – одно и то же (а так, говорят, писал в своих стихотворениях Стаций Цецилий [12]), то на этом основании я прямо и открыто заявляю, что никому в красноречии не уступлю. Кто же, действительно, окажется в этом случае красноречивее меня, раз я никогда не размышлял ни о чем таком, чего не решился бы сказать во всеуслышание? Я утверждаю в то же время, что я превосходный оратор потому, что всякий проступок всегда считал таким делом, о котором говорить не подобает [13]. Я в то же время самый красноречивый человек оттого, что нет за мной ни одного поступка или высказыванья, о котором я не мог бы рассуждать публично. Вот и теперь я поговорю о своих стихах, которые они выдают за нечто порочащее меня. Ты, конечно, заметил [14], что сам я одновременно и смеялся, и возмущался, слушая, как неблагозвучно и неумело декламируют они [15] стихи.
6. Итак, прежде всего они выбрали из моих шуток маленькое послание в стихах о зубном порошке к некоему Кальпурниану, который использовал это письмо мне во вред, но, охваченный желанием напакостить, не видел, конечно, что, если на основании этих стихов возникнет какое-нибудь обвинение против меня, то оно будет направлено и против него самого. Действительно, как свидетельствуют стихи, он просил у меня чего-нибудь для чистки зубов:
Пускай стихи мои привет тебе несут,
Кальпурниан. Ты порошок зубной просил –
Прими ж его. Из аравийских он плодов,
Он тонок, превосходен, белизну дает,
Десна распухнет – мигом ее вылечит
И так все крошки подметет вчерашние,
Что если смех случайный зубы обнажит,
Никто на них не разглядит ни пятнышка.
Я спрашиваю, что позорного в содержании или в словах этих стихов, что вообще в них такого, что философу нежелательно было бы считать своим) Разве только в том меня следует упрекнуть, что я послал Кальпурниану порошок из аравийских плодов, тогда как ему гораздо больше подходило бы, в соответствии с мерзейшим обычаем иберийцев, собственной мочой, как говорит Катулл [16] «чистить зубы и красные десны».
7. Я только что видел, как некоторые едва сдерживали смех, когда тот оратор сурово осуждал – изволите видеть – чистоту рта и с таким возмущением произносил слова «зубной порошок», с каким и о яде-то никто не говорит. А что же?! Философ, конечно, не может презрительно отмахнуться от обвинения, будто он непримирим ко всякой нечистоплотности в самом себе, не допускает, чтобы какая-нибудь открытая часть его тела оказалась неопрятной и зловонной! В особенности – рот, которым человек чрезвычайно часто пользуется открыто и на виду у всех: или он целует кого-нибудь, или беседует с кем-нибудь, или рассуждает в присутствии слушателей, или молится в храме – ведь всякому поступку человека предшествует слово, которое, как говорит замечательный поэт, выходит «из-за ограды зубов» [17]. Взять теперь какого-нибудь высокопарного оратора – он на свой лад скажет, что человек, если он хоть сколько-нибудь думает о своей речи, должен в первую очередь, больше, чем об остальных частях тела, позаботиться о рте, который служит преддверием духа, вратами речи, собранием мыслей. А я, пожалуй, сказал бы так: нет ничего более противоречащего облику человека свободного и благородного, чем неопрятный рот. Ведь этот орган расположен высоко, виден хорошо, его функция – речь. У диких же зверей и домашнего скота рот расположен низко и наклонен к ногам, поближе к следу и корму; его почти никогда не видно, разве только у мертвых или взбешенных и готовых укусить животных. Напротив, у человека, когда он молчит, а еще чаще – когда говорит, ничего, пожалуй, не заметишь прежде, чем рот.
8. Так вот, мне хотелось бы, чтобы мой суровый критик Эмилиан ответил, имеет ли он сам обыкновение мыть хоть изредка ноги. Если он этого не отрицает, то пусть открыто заявит, что больше нужно заботиться об опрятности ног, чем зубов. Но, разумеется, если кто-нибудь подобно тебе, Эмилиан, почти никогда не открывает рта ни для чего иного, как для злословия и клеветы, то я советую ему вовсе не заботиться об очищении рта, не чистить иноземным порошком зубы (пусть трет их углем из костра – так будет вернее) и даже не полоскать их обыкновенной водой. Пусть его вредный язык, орудие злобной лжи, остается постоянно погруженным в собственную грязь и зловоние. На самом деле, будь ты неладен! какой тут смысл: обладать языком чистым и прекрасным, речью же, напротив, грязной и отвратительной, по-змеиному испускать из белоснежного зуба черный губительный яд? Напротив, если бы кто-нибудь решил произнести речь небесполезную и не лишенную приятности, то, естественно, предварительно прополоскал бы свой рот, как кубок для хорошего напитка. Но зачем мне дольше рассуждать о человеческом роде? Лютое чудовище, пресловутый крокодил, который рождается в Ниле, и он также, насколько мне известно, охотно позволяет очищать свои зубы, разевая безвредную в тот момент пасть. Рот у него огромный, но лишен языка и по большей части находится в воде, поэтому между зубами застревает множество пиявок. Когда же он выйдет на берег реки и разинет пасть, то одна из речных птиц, дружески расположенная к нему птичка, запускает ему в зубы клюв и вытаскивает пиявок, не подвергая себя ни малейшей опасности.
9. Но оставим это. Перехожу к остальным стихотворениям. Хоть они и называют их «любовными», тем не менее прочитали их так грубо и по-деревенски, что слушать было противно. Но при чем же тут преступные занятия магией, если я в стихотворении восхваляю сыновей своего друга Скрибона Лета? Или я потому волшебник, что поэт? Кто слыхал когда-нибудь хоть краем уха столь правдоподобное подозрение, столь удачное предположение, столь явный довод? «Написал стихи Апулей». Если плохие, это, конечно, проступок, однако не философа, а поэта. А если хорошие – в чем же ты обвиняешь? «Но ведь он написал стихи шутливые и любовные». Так разве в этом состоит мое преступление, и вы ошибаетесь в названии его, привлекая меня к суду за занятия магией? Но ведь и другие делали то же самое, хоть вам это и неизвестно: у греков некий уроженец Теоса [18] и спартанец [19] и кеосец [20] вместе с бесчисленным множеством других, и даже женщина лесбиянка [21], причем эта последняя – игриво и с таким изяществом, что прелесть ее песен примиряет нас с чрезмерной вольностью ее языка. У нас – Эдитуй, Порций, Катул [22], и они также – вместе с бесчисленным множеством других. «Но они не были философами». Ну, что ж, неужели ты будешь отрицать, что серьезным человеком и философом был Солон, которому принадлежит этот в высшей степени игривый стих:
К бедрам и сладким устам ты вожделения полн [23].
Найдется ли хоть что-нибудь столь легкомысленное во всех моих стихах, если их сопоставить с одним только этим? Я уж молчу о подобного рода писаниях у киника Диогена и Зенона, основателя стоической школы, они тоже чрезвычайно многочисленны. Прочту-ка я свои стихи еще раз, чтобы знали, что мне за них нисколько не стыдно:
Критий – утеха моя, но лишь частью любви он владеет.
Часть остается еще – ты ей владеешь, Харин.
Пусть иссушают меня два огня – не надо бояться:
Пламя двойное свое вытерплю я до конца.
Пусть буду так же вам дорог, как вы себе дороги сами,
Вы же – так дороги мне, как человеку глаза.
Теперь я продекламирую и другие стихи [24], которые они прочитали под конец, как якобы крайне разнузданные:
Песни дарю я тебе и гирлянды цветов, мой любимый.
Песни ты сам принимай, гений твой [25] примет цветы.
В песнях хочу я воспеть тот сладостный день, за которым
Дважды седьмая весна, Критий, приходит к тебе.
Эти гирлянды дарю, чтобы виски твои зелень покрыла [26]:
Пусть украшают цветы юности нежный расцвет.
Мне же за этот весенний цветок дай весну свою, милый,
Щедрым подарком своим скромный мой дар превзойди.
Сплел я гирлянды цветов – сплетись в объятьях со мною,
Розы тебе я даю – дай мне бутон своих губ.
Но уступили б и песни мои твоей сладкой свирели,
Если бы в кипрский тростник жизнь ты вдохнуть захотел.
10. Вот тебе, Максим, мое преступление, составленное из одних гирлянд и песен. Ну прямо – закоренелый прожигатель жизни, не так ли? Ты обратил вниманье, как меня порицали здесь даже за то, что, хоть у мальчиков другие имена, я назвал их Харином и Критием? Да, но ведь в таком случае можно было бы обвинить и Гая Катулла [27], за то, что он Клодию назвал Лесбией, и точно так же – Тицида [28], за то, что он написал имя Периллы вместо Метеллы, и Проперция, который называет Цинтию, прикрывая этим именем Гостию, и Тибулла, за то, что в мыслях у него была Плания, а в стихах – Делия. А вот Гая Луцилия [29], хоть он и сатирик, я, пожалуй, осудил бы за то, что в своем стихотворении он выставил на позор мальчиков Гентия и Македона, назвав их настоящие имена. Насколько, в конце концов, более скромен мантуанский поэт, который, так же как и я, восхваляя в шутливой буколике [30] сына своего друга Поллиона [31], имен не упоминает и зовет себя – Коридоном, а мальчика – Алексидом. Однако Эмилиан – человек, более грубый, чем вергилиевы овчары и волопасы, деревенщина и дикарь, но, по собственному мнению, гораздо более возвышенных нравов, чем Серраны [32], Курии [33] и Фабриции [34], – считает, что такие стихотворения не подобают философу-платонику. Даже в том случае, Эмилиан, если я докажу, что они написаны по примеру самого Платона? Из его стихов сохранились только любовные элегии: все остальные песни он сжег на огне, потому, я уверен, что они оказались менее изысканными. Так вот, познакомься со стихами философа Платона к мальчику Астеру, если только такому старику, как ты, не поздно начинать знакомство с литературой: