Второй вид демонов — это человеческие души, когда, после уплаты долгов жизни, они отреклись от своего тела. Я нашел, что их на древнем латинском языке называли Лемурами. Из этих Лемуров тот, кто заботится о своих потомках и владеет домом как мирное и безобидное божество, называется Ларом Семейным, а тот, кто, по заслугам преступной жизни, лишен жилища, наказывается беспредельным блужданием и как бы ссылкой: пугало, для добрых людей пустое, а для дурных весьма опасное! — род этот обычно называют Ларвой. Если неясно, кому из них какая выпала участь, Лар это или Ларва, мы пользуемся именем бога Мана, слово «бог» добавляя, понятно, ради почтения. Называют же богами тех из их числа, кого после справедливого и благоразумного управления колесницей жизни люди почитают словно кумиров, уделяя им повсеместно храмы и священодействия. Таковы в Беотии Амфиарай, в Африке — Мопс, в Египте — Осирис, иные у других народов, а Эскулапий повсюду.
15. Это было разделение тех демонов, которые находились когда-либо в человеческом теле. Есть и другие, не уступающие им числом, но далеко превосходящие достоинством. Это — более высокий и священный род демонов, которые всегда свободны от пут и оков тела и начальствуют над определенными силами. В их числе — Сон и Любовь, которым даны силы противоположные: бодрость — Любви, а Сну — дрема. Как утверждает Платон, из этого высшего сонма демонов уделяется каждому человеку особый свидетель и страж жизни, который, никому не видимый, всегда присутствуя, судит не только дела, но даже мысли. Когда жизнь кончается и надо возвращаться, тот, кто нам придан, тотчас хватает своего пленника и увлекает его на суд, и там, присутствуя на слушанье дела, изобличает, если солгут, подтверждает, если скажут правду; и всецело по их показаниям выносится приговор. Поэтому все вы, слушая это божественное суждение Платона в моем изложении, приучите свои души к мысли о том, что в действии или размышлении нет для этих стражей ничего сокрытого ни в душе человека, ни вне ее, ибо во всем они внимательно участвуют, все проверяют, все понимают, в самых потаенных мыслях, подобно совести, обитают. Тот, о ком я говорю, — это твой страж и частный руководитель, твой домашний хранитель и собственный попечитель, твой доверенный поручитель, неотъемлемый надзиратель, неотступный свидетель, дурного хулитель, доброго покровитель. Он, если блюсти его благочестиво, познавать ревниво, почитать благоговейно (как почитал его Сократ: справедливостью и непорочностью), будет для тебя в неясном деле — промыслитель, в сомнительном — учитель, в опасном — хранитель, в бедности — обогатитель, который сможет тебе или через сновидения, или через знамения и даже, если есть необходимость, наяву беду предотвратить, удачу подарить, униженное возвысить, шаткое укрепить, темное прояснить, к счастью направить, в несчастье поправить.
16. Далее. Удивительно, что Сократ, муж совершеннейший, мудрость которого засвидетельствована самим Аполлоном, этого своего бога знал и почитал?! Что был его страж, которого я, пожалуй, назову Ларом Сожителем, таков, что запрещения его запрещали, предостережения предостерегали, наставления наставляли?! Неужели мудрость оставила свои обязанности, и Сократ нуждается не в совещании, а в предвещании, чтобы, хромая в сомнениях, опереться на прорицания?! Но многое есть, многое, в чем даже мудрецы прибегают к оракулам и гадателям!
Разве у Гомера, как в огромном зеркале, ты не видишь совершенно ясно, что разделены эти занятия: особо — пророчество, особо — мудрость? Когда случился разлад меж двумя столпами войска, Агамемноном, сильным правителем, и Ахиллесом, мощным воителем, и потребовался муж, которого красноречие прославлялось, опытность вспоминалась, кто осадил бы надменность Атрида, укротил бы свирепость Пелида, кто привлек бы их весомостью, примерами убедил, рассуждениями смягчил. Кто в такое время выходит сказать речь? Не оратор ли Пилосский, у кого и слова обходительные, и опытность осмотрительная, и старость почтенная; о ком все знали, что его тело ослаблено годами, душа сильна разумом, речь исполнена сладостью?
17. Так же, когда в положении отчаяном и беспросветном предстояло выбрать разведчиков, чтобы в лагерь врага проникнуть бурной ночью, не Улисса ли с Диомедом выбрали — как решение и осуществление, разум и руку, дух и меч? Но когда удрученным при Авлиде сидением, осадой и промедлением нужно было узнать о трудностях войны и возможностях пути, о спокойствии моря и мягкости ветра, разве не молчали тогда обе вершины греческой мудрости, Итакиец и Пилосец? А Калхас, далеко превосходивший всех в гадании, тотчас постиг и птиц, и алтари, и древо и пророчеством своим непогоду отвратил, корабли вывел, десятилетие предсказал. Не иначе было и в троянском стане. Когда дело требовало пророчеств, а молчал мудрый сенат, ни Икетаон, ни Ламп<он>, ни Клитий говорить не осмеливались, но все безмолвно внимали или прорицаниям Елена, которыми пренебрегали, или вещаниям Кассандры, которым не верили. Так же бывало и с Сократом, когда его рассуждения вторгались в области, чуждые мудрости, и он нуждался в предчувствии, доставляемом силой демона, а наставлениям его он повиновался ревностно и был поэтому богу своему тем более приятен.
18. Есть определенная причина и тому, что демон приходил лишь затем, чтобы пресечь начинания Сократа, но никогда не поощрял его. Сократ, муж совершеннейший и добровольно готовый к достойным его обязанностям, не нуждался никогда в побуждениях, но иногда в запрещениях: предупрежденный, он мог отказаться от опасных в дурное время начинаний, к которым он позднее или спокойно возвращался, или иначе приступал.
В таких случаях он и говорил, что слышит некий чудом возникший голос (именно так у Платона), чтобы никто не подумал, что ищет он обычных примет от голосов. В самом деле, даже когда он был без свидетелей наедине с Федром за чертой города под густой тенью дерева, он все же почувствовал предупреждение не переходить спокойное течение ручья Илиса, пока не умиротворит повторной песней возмущенного оскорблением Амура. Далее, если бы наблюдал он приметы, то находил бы в них когда-нибудь и побуждения, что, как мы видим, бывает со многими, кто из-за чрезмерно суеверного отношения к приметам, не своим сердцам, а чужим словам подчиняясь, ползает по переулкам, собирает наставления от чужих голосов и, могу я сказать, мыслит не душой, а ушами.
19. Как бы там ни было, гадатели по приметам слышат ясно воспринимаемый слухом голос и не сомневаются никогда, что исходит он из человеческих уст. Но Сократ не говорил, что до него доносится «голос», но именно «некий голос», и нетрудно понять, что прибавление это означает «необычный голос, нечеловеческий». Иначе зачем это «некий»? Почему не сказать просто «голос» или, точнее, «чей-то голос», как говорит у Теренция блудница:
…мне кажется, что слышу голос воина.
Значит, тот, кто говорит, что «‹некий› голос слышит», или не знает, откуда этот голос, или сомневается, был ли этот голос, или показывает, что голос этот таинственный и необычный. Так и Сократ ‹говорил› о чудесном голосе, который он слышал своевременно.
Впрочем, думаю я, что не только слухом, но даже и зрением воспринимал он знаки своего демона. Ведь очень часто он утверждал, что не «голос» предстал ему, но «божественный знак». Этот знак мог быть и образом самого демона, воспринимаемым одним лишь Сократом, как Минерва — гомеровским Ахиллесом. Уверен, многие из вас весьма неохотно поверят тому, что я сказал: что Сократу являлся зримый образ демона. А вот пифагорейцы крайне удивлялись, если кто-нибудь утверждал, что никогда не видел демона. Свидетельство Аристотеля, думаю, убедительно это подтверждает. Но если возможность созерцать божественный образ предоставлена каждому, почему не случиться этому прежде всех с Сократом, которого достоинство мудрости сравняло с любой божественной силой? Ведь нет ничего богу более подобного и любезного, чем муж добродетельный, с душой совершенной, кто настолько же прочих людей превосходит, насколько сам богам бессмертным уступает!
20. Почему бы и нам не подражать Сократу и, помня о нем, не обратиться к благостному занятию философией и достигнуть подобного <сходства> с богами? Даже не знаю, какая причина отвращает нас от этого! И ничему я так не удивляюсь, как тому, что все хотят хорошо жить, все знают, что живут благодаря душе, что нельзя хорошо жить иначе, как заботясь о душе, но о душе не заботятся. А ведь если хочешь остро видеть, заботься о глазах, которыми видишь; если хочешь проворно бегать, заботься о ногах, которыми бегаешь; и если на кулаках хочешь сильно биться, укрепляй руки, которыми бьешься. Подобно и о каждом другом члене — по работе и забота. Все это хорошо понимают, и я в удивлении не могу найти удовлетворительного объяснения, почему не совершенствуют душу уменьем <жить>. Это умение жить равно необходимо всем не как умение рисовать или петь, чем любой добродетельный человек пренебрежет без порицания для своей души, без стыда и без ущерба.