— Когда я находился в школе под его начальством, — продолжал он, — приехал в Париж со своей свитой один дворянин, приходившийся мне сродни, и пригласил нас ужинать; в числе прочих блюд стоял на столе фазан. Господина педагога попросили его разделить: он дал голову хозяину, сказав, что она принадлежит ему, как главе дома; жене он вручил шею, ибо она, подобно этой части тела, ближе всего примыкает к голове; ножки он распределил между обеими дочерьми, так как, по его словам, они любили танцы; мне и сыну он отдал по крылу, заверив нас, что, будучи молодыми дворянами, мы должны любить охоту и полет птиц а себе взял туловище, сославшись на то, что он представляет собой профессорский corpus Парижского университета.
После этой побасенки незаметно перешли на другие, разговоры, в коих Франсион обнаружил такой приятный склад ума, что все присутствующие итальянцы стали питать к нему не меньшее расположение, чем французы. Гортензиус тоже пожелал себя проявить, и, после того как несколько приглашенных туда музыкантов спели свою арию, он произнес похвальное слово в честь музыки и заявил, что человеческие свойства и поступки соответствуют музыкальным партиям. Смирение поет на низких тонах, оказал он, а тщеславие — на высоких, гнев — альтом, а месть — контральто; скромность выдерживает паузы; осторожность отбивает такт и дирижирует; естественность заливается во весь голос, искусственность выводит фиоритуры; горе скулит в миноре, а притворство тянет под сурдинку. Что же касается музыкальных инструментов, то болтливость играет на трещотке; лютость — на лютне; щедрость — на роге, только не на охотничьем, а на роге изобилия; любовь — на органе, только с другим ударением; правосудие — на спинете, потому что на спине-то оно и чувствуется.
Эти новые иносказания доставили большое удовольствие всему обществу, и нашего ученого попросили более подробно развить высказанные им мысли по поводу соотношения между человеческими свойствами и музыкой, каковую просьбу он охотно исполнил, полагая, что все им восхищаются. После этого, заметив, что Ремон пытается принять участие в пении, он осыпал его похвалами и оказал, что был бы счастлив слушать его всю свою жизнь.
— Вы мне льстите, — отозвался Ремон.
— Ничуть, — возразил Гортензиус, — если я вижу, что передо мной человек голосистый, то как же мне не подать голос истый?
— Вы недурно каламбурите, — отвечал Ремон, — но я не хуже вас; если вы думаете, что меня лесть поразит, то я скажу вам: нечего лезть, паразит.
Чтоб польстить Гортензиусу, гости заявили, что считают его остроту лучше Ремоновой.
Когда все разошлись и учитель также вернулся в дом наших славных французских дворян, Франсион спросил его, какого он мнения о Наис и не считает ли счастливцем человека, обладающего такой возлюбленной. Гортензиус, не отличавшийся достаточной сдержанностью, чтоб скрывать свои мысли, отвечал, что вторичный брак не лучше подогретого жаркого и что при малейшем неудовольствии на вторых мужей женщины жалеют о первых. Но тут к ним присоединился Ремон и высказал уверенность, что Наис найдет в Франсионе такие качества, которые заставят ее забыть прежнее замужество.
— Лично я не считаю для себя невыгодным жениться на вдове, — сказал Франсион, — она опытнее в любовных делах, а такую мне и надобно; если же она до меня принадлежала другому мужчине, то ведь и я до нее ласкал немало женщин.
Они еще побеседовали об этом предмете, после чего Гортензиус удалился восвояси, а Франсион еще раз подтвердил, что весьма доволен своей судьбой и что, какие бы доводы ему ни приводили, он не откажется ни от своей любви, ни от своих намерений. Он начинал смотреть на мир иными глазами, чем прежде, и считал, что настало время ретироваться с честью.
КОНЕЦ ОДИННАДЦАТОЙ КНИГИ
В ТО ВРЕМЯ КОГДА ОБА ЭТИХ ЗАКАДЫЧНЫХ друга вели беседу о своих делах, к ним неожиданно вошел некий синьор Бергамин, который незадолго перед тем свел знакомство с Франсионом и снискал его расположение своим обходительным нравом. Франсион оказал ему радушный прием и выразил свое удивление по поводу столь долгой его отлучки, а также сожаление всей их компании о том, что не принял он участия в последних происшествиях, ибо они развлекались многими пристойными забавами и разыграли всякого рода комедии, как настоящие, так и вымышленные. Затем он рассказал ему вкратце об их проделках с Гортензиусом и о последовавших затем увеселениях, но оказалось, что Бергамин отчасти уже обо всем осведомлен. Он, в свою очередь, пожалел о пропущенных им удовольствиях, сославшись на дела, лишившие его чести повеселиться вместе с ними. Франсион отвечал, что им надлежит наверстать Время, проведенное в разлуке, а Бергамину восстановить свое приятное расположение духа; говорил он это не без основания, ибо трудно было сыскать во всей Италии человека более забавного, чем этот итальянец, и более пригодного для всяких веселостей, какие можно вообразить. В молодости был он комедиантом и одним из первых в своем ремесле. Но так как он по своему характеру не мог закабалить себя в каком-либо отношении, то бросил театр, и занятие его состояло единственно в том, чтоб водить компанию с придворными, и, навещая то того, то другого, проделывать всякие забавные штуки, и доставлять себе удовольствие, доставляя его тем самым и окружающим. Про него говорили, что ему незачем состоять в труппе комедиантов, поскольку он самолично в состоянии представить целую комедию. Действительно, это было так, хотя и не в буквальном смысле слова, ибо он нарочито сочинял особливые пьесы, каковые иногда разыгрывал без посторонней помощи, и, повесив занавеску в углу какой-нибудь залы, выходил оттуда по нескольку раз, меняя платье соответственно изображаемому персонажу и приспособляя голос и жесты так, что его невозможно было узнать и что создавалось впечатление, будто в представлении участвуют и другие актеры. Это, разумеется, годилось для сцен, где говорил только один человек, но для диалогов необходимо было прибегнуть к какой-нибудь уловке, что он и делал; так, например, он представлял любовника, который разговаривает со своей возлюбленной, якобы заключенной в темницу отцом или мужем, и обращался к стене, чтоб беседовать со своей дамой, а когда она должна была отвечать, то говорил за нее таким женственным голосом, что казалось, будто за холстом действительно спрятана женщина, ибо он при этом поворачивался спиной к публике, дабы не было видно, как он раскрывает рот. В другой раз он развлекал всех забавными переодеваниями и показывал приятнейшим образом свое искусство, изображая трех или четырех лиц, разговаривающих между собой на театре; у него были под рукой платья, плащи и шляпы, каковые он быстро менял при зрителях, не прячась за занавеску. Когда он играл короля, то садился в кресло я величаво разговаривал с каким-нибудь царедворцем, а затем быстро скидывал мантию и корону и, сойдя со своего трона, становился в позитуру этого вельможи, после чего, желая изобразить бедного поселянина, коему надлежало стоять с другой стороны, он поспешно переходил на его место и, облачившись в лохмотья, исполнял его роль с такой естественностью, что трудно было представить себе что-либо более занимательное. Вслед за тем он опять усаживался в кресло с величественностью монарха и так часто менял места, наряды и голос, что, казалось, творил чудеса. Вот каковы были его таланты в области комедии, а потому, надо оказать, оказал он немало услуг Франсиону в его затеях, и у того были все основания жалеть об отсутствии Бергамина Что же касается остального, то обладал он ясным умом и речи его были полны всяких острот, почему сильны мира сего всегда принимали его с удовольствием. Teм не менее он был беден, ибо, не состоя ни при ком особливо, не получал жалованья, на которое мог бы себя содержать. Его охотно приглашали на обеды, но те, кто его принимал, поступали так же, как и все вельможи полагающие, что оказывают великую честь и удовольствие тем, кого допускают к своему столу. При этом ему, однако, обязательно надлежит внести свою долю в виде какой-нибудь занимательной побасенки, ибо прояви он меланхолическое или сумрачное настроение, то не был бы желанным гостем в другой раз. Словом, Бергамин принадлежал к тем, кто хорошо обедает, но вовсе не ужинает, ибо вельможи обычно не трактуют вечерним столом; что же касается личной его кухни, то была она из самых незавидных. За несколько времени до этого получил он немало благ от знакомства с Франсионом, который жил роскошно на французский лад. Но по некоторым причинам Бергамин перестал его посещать. Качалось даже, будто он совсем переменился. Вид у него был серьезный, словно тяготела у него на душе какая-то неприятность, и после первых приветствий он дал понять Франсиону, что хочет сообщить ему важный секрет, касающийся весьма спешного дела.