Когда вся эта компания очутилась перед ним, он запретил Караффе вмешиваться в дело Франсиона, как подлежащее компетенции старшего судьи. Караффа выразил готовность уступить ему как в этом, так и во всяких других отношениях, но тем не менее заявил, что не совершил ничего дурного: Франсион-де был захвачен в тот момент, когда сбывал купцу фальшивые пистоли, и карман его был набит таковыми; если-де обыскать отобранные у него сундуки, то там окажутся еще другие такие же монеты, а может статься, и орудия, служащие для этого ремесла; приведенные же им лакеи Франсиона раскроют истину и скажут, не помогали ли они своему господину в этом занятии. Действительно, он прихватил с собой лакеев Франсиона, задержанных накануне; один был римлянин, другой пьемонтец, и оба парни молодые, не имевшие никакого понятия о делах своего господина, у коего находились в услужении лишь с недавнего времени. Не успели они вымолвить и двух-трех слов, как Лючио понял это и не стал долее их допрашивать. Затем он приказал вскрыть оба сундука, где оказалось белье и платье; что же касается ларца, то там нашли только книги и бумаги вместо огромных богатств, которые чаяли обнаружить захватчики, ибо Корсего наказал им прежде всего завладеть маленькой шкатулкой, находящейся в Франсионовой горнице, где, как ему якобы было доподлинно известно, француз хранил свои воровские деньги. Корсего говорил это, дабы захватили они ту, которую он намеревался туда подкинуть и по ошибке оставил в горнице Ремона, как мы уже поведали о том читателю. Случилось также, что за несколько времени до этого Франсион отдал на хранение своему хозяину все бывшие при нем настоящие деньги, а потому в ларце вовсе не оказалось никаких ценностей, к великой досаде тех, кто их искал.
Тогда снова выступил вчерашний обвинитель и повторил Лючио часть того, о чем говорил накануне, с той только разницей, что страх побуждал его вести себя несколько умереннее. Тем не менее старший судья, человек весьма искусный, сразу понял необоснованность предъявленных обвинений и слушал его только развлечения ради, ибо болтал он весьма занимательно. Но под конец Лючио спросил, откуда и давно ли он знает Франсиона и какую жизнь ведет сам, на что тот отвечал не только согласно данным ему поручениям, но и руководствуясь также своим затейливым воображением. Тогда судья допросил отдельно некоторых из присутствующих относительно тех же пунктов; но так как их показания не сходились с его словами, то он рассудил, что доносчик весьма плохо знает обвиняемого. Все его доводы сводились к воровским деньгам, обнаруженным в кармане Франсиона. Но тут наконец выступил Ремон и заявил, что хочет раскрыть величайшее злодейство, когда-либо совершенное на свете и являющееся делом рук Валерия, который замыслил подвести Франсиона под обвинение в подделке денег. Вслед за тем он рассказал все случившееся накануне, предъявив даже письменные показания Корсего, и сообщил, что злодеи были весьма разочарованы, не найдя у Франсиона ни фальшивых монет, ни орудий, но что он успокоит их и покажет им и то и другое; а так как он еще до этого приказал принести из дому мешок и шкатулочку, то добавил:
— Вот что спрятали у нас, дабы невиновного представить виновным; но плутня не удалась. Корсего ошибся горницами и, по счастью, попался в мои руки, а потому был вынужден сознаться во всем.
Тогда Корсего снова сослался на насилие, под давлением коего дал и написал свои показания, и потребовал, чтоб Ремона приговорили к крупному штрафу в его пользу за то, что тот подверг его жестоким пыткам и заставил оклеветать своего господина. Дорини, выслушав все это, был крайне поражен, но тем не менее весьма обрадовался предстоящему оправданию Франсиона. Он тут же подошел к судье и заявил ему, что все сказанное им в защиту Франсиона подтвердилось и что Валерий, как он берется доказать, всегда злоумышлял против этого француза и даже поручил одному приятелю-коменданту убить его, заключив предварительно в крепость, от каковой опасности тому, однако, удалось избавиться. Судья отвечал, что Дорини понапрасну тревожится, ибо он воздаст по заслугам обеим сторонам и гораздо лучше разбирается в этом деле, нежели думают. И действительно, он говорил правду, так как сопоставил переданные ему обстоятельства с теми, которые произошли незадолго до этого, и сделал из них вполне достоверные выводы. Он сам опорожнил мешок с орудиями и нашел маленькую печать с гербом Валерия, брошенную туда ненароком и свидетельствовавшую о происхождении найденных предметов. Но это навлекло на Валерия еще большие подозрения, нежели предполагали; ибо для какой цели служили эти орудия? Заказал ли он их нарочно для того, чтобы подкинуть в горнице Франсиона? Купил ли готовыми, когда возымел свое намерение, или приказал изготовить их в столь короткий срок? Все это было маловероятно. Скорее всего он хранил их уже в течение нескольких лет и всегда пользовался ими: дела его зачастую бывали в плачевном состоянии, и ему не хватало на роскошества, а потому он прибегал к этому гнусному ремеслу, в чем принимали соучастие негодяй Корсего и еще некоторые другие; с полгода тому назад он даже обвинялся в том же преступлении перед Караффой, но этот не слишком совестливый судейский крючок выручил его тогда из беды, применив увертки, еще более фальшивые, чем монеты обвиняемого, за что Валерий набил его мошну червонцами почестнее тех, которые он обычно сбывал. Старший судья Лючио проведал об этом и был весьма недоволен, однако не хотел в ту пору выводить Караффу на чистую воду. Теперь же представлялся прекрасный случай прославить бескорыстие правосудия и наказать этого крючка за мздоимство. Преступление Валерия могло считаться окончательно доказанным, а относительно Караффы было произведено расследование; оставалось только присоединить к нему вновь полученные данные. Лючио, подумав немного, отозвал Корсего в сторону и сказал ему, что только такой негодяй, как он, может отрекаться от показаний, данных в присутствии стольких лиц и им же самим подписанных, и что если он будет и дальше упорствовать, то суд подвергнет его допросу с пристрастием и пошлет на виселицу. Тот попытался прибегнуть к обычным своим уловкам, но Лючио напугал его как следует и заставил сознаться, что все сказанное им Ремону было чистейшей правдой и что он изложил письменно лишь то, о чем знал прежде. И действительно, было бы совершенно невероятно, чтоб Ремон внушил ему это и принудил его записать, ибо как мог он выдумать все эти хитрости, которые до такой степени совпадали с намерениями и происками Валерия? Лючио понял это с самого начала, а потому допросил еще Корсего относительно его господина и осведомился, где тот раздобыл орудия для подделки денег; но не добился ничего, кроме наглых ответов. А так как он уже прежде отдал приказ отправиться к Валерию и заключить его в тюрьму, то, видя упорство Корсего, повелел отвести и его туда же вместе с доносчиком, каковой, будучи допрошен отдельно, сознался без дальних проволочек в лживости своих обвинений и не смог утверждать противное тому, о чем уже поведал его сотоварищ.
Так как невиновность Франсиона была окончательно доказана, то судья почел несправедливым задерживать его дольше, тем более что не оставалось уже никого, кто бы его обвинял; а потому он во всеуслышание разрешил Франсиону идти, куда ему угодно, и обещал наказать лиц, его оклеветавших. Но тут к судье подошли Бергамин и Сальвиати, которые также при этом присутствовали. Они смешались с толпой, дабы увидать, что случится с Франсионом, ибо знали о возведенном на него обвинении; теперь же, услыхав об его оправдании и предоставленной ему свободе, они вообразили, что он, может статься, покинет Рим, так как ему опротивеет место, где его подвергли стольким оскорблениям. Они положили его задержать по иску Лючинды и Эмилии, дабы принудить его жениться на этой девице, к коей он выказывал любовь, или по крайней мере добиться того, чтоб его приговорили к возмещению ей проторей и убытков с процентами. Слово взял Сальвиати, как наиболее опытный в тяжебных делах. Он заявил судье, что не согласен с освобождением Франсиона, коего надлежит взять под стражу за другое преступление, ибо он обещал жениться на дочери Лючинды и даже ходил к ней по ночам, а потому не может восстановить ее честь иначе, как сочетавшись с ней браком. Ремон отлично слышал это и поспешил сказать судье, что необходимо вызвать Корсего, дабы установить истину и в этом деле. Лючио тотчас же послал за Корсего, который не успел еще дойти до тюрьмы. По его приходе Ремон спросил, знает ли он Сальвиати, и не тот ли это самый человек, который ведет дела Эргаста и говорил ему о намерениях этого синьора обмануть Франсиона, сведя его с некоей дамой, бывшей своей любовницей, дабы он лишился расположения другой особы, в которую оба они были влюблены. Корсего не преминул это признать, ибо счел бы для себя крайне обидным, если б ему и его господину пришлось одним расплачиваться за все. Он походил нравом на прочих злодеев, которые бывают рады, когда другой попадется вместе с ними. Таким образом Лючио узнал, что Эмилия была девушкой слишком вольного поведения и не особенно честной, а потому мужчина не мог быть ей многим обязан, если она позволила ему то, в чем прежде не отказывала другому. К тому же жалоба Сальвиати была малозначащей, и судья не стал терять на нее время. Франсион же продолжал настаивать, что ничего не обещал Эмилии и не хвастается получением от нее высших милостей и что если она и ее родные утверждают, в противность его заверениям, будто он насладился ею, то это едва ли может служить к их чести. Жалобу Сальвиати уже готовы были почесть за сутяжничество, когда судье пришлось заняться иском, вчиненным одним из присутствовавших сбиров. Увидав, что хотят задержать Франсиона по любовному делу, сбир вознамерился учинить то же и с Ремоном. Он с самого начала узнал в нем человека, нанесшего ему тяжелую обиду, но до той поры не осмеливался говорить. Теперь же он подошел к судье и, сложив руки, стал умолять, чтоб правосудие наказало вот того дворянина, ибо он обесчестил его дом. Судья приказал ему рассказать, как было дело, и тот заговорил глухим и дрожащим голосом: