— Дорога, которой я хотел держаться, — заговорил юноша, — это дорога в Севилью, там у меня есть один генуэзский кавальеро, большой друг графа, моего родича, часто отправляющий в Геную большие партии серебра; я хочу, чтобы он меня пристроил к людям, перевозящим серебро, в качестве одного из приказчиков; с помощью этой хитрости я, наверное, смогу доехать до Картахены, а оттуда и до Италии, ибо очень скоро туда должны прибыть две галеры для погрузки серебра.
Вот, милый друг, какова моя история. Сами посудите, прав ли я, говоря, что в основе ее лежат горькие несчастья, а не сладостные дела любви. Если же сеньоры цыгане позволят мне проехать вместе с ними до Севильи (буде они сами тоже туда направляются), я им за это хорошо заплачу, ибо вполне очевидно, что в их обществе я буду чувствовать себя в полной безопасности, не зная никаких страхов.
— Они, несомненно, согласятся на это, — ответил Андрес, — и если вы не пойдете с нашим табором (ибо мне пока что неизвестно, собираются ли они в Андалусию), вы отправитесь с другим, который, надо думать, повстречается нам дня через два; уделив цыганам кое-что из своих денег, вы победите с их помощью самые трудные препятствия.
Затем Андрес покинул своего собеседника и отправился передать остальным цыганам рассказ юноши, его просьбу и обещание хорошего вознаграждения. Все были того мнения, чтобы юноша оставался в таборе; одна Пресьоса стояла на другом, а бабка ее сказала, что не может ехать ни в Севилью, ни в ее окрестности по той причине, что несколько лет назад одурачила в Севилье одного шапочника по фамилии Тригильос, хорошо там известного, которому она велела раздеться, опуститься по самую шею в глиняный чан с водой, надеть на голову кипарисовый венок и ожидать, когда будет ровно полночь, для того чтобы выскочить из чана и идти откапывать большой клад, который, как она уверяла, находится в определенном месте его дома.
Рассказала она далее, что простак-шапочник, едва заслышав звон к утрене, побоялся пропустить случай и с такой поспешностью выскочил из чана, что опрокинул его и самого себя, больно ушибся о черепки и о землю и набил себе синяков; вода разлилась, и он стал в ней плавать, крича, что тонет.
Прибежала жена и соседи с огнем и увидели, что он, двигаясь, словно пловец, сопит и ползет брюхом по земле, с большой скоростью перебирая руками и ногами, приговаривая громким голосом: «Спасите, сеньоры, — тону!» Его обуял такой страх, что он вполне серьезно считал себя утопающим. Его подхватили и освободили от опасности. Он пришел в себя, рассказал про проделку цыганки и за всем тем прорыл в указанном месте на сажень в глубину, не обращая внимания на всех, кто говорил, что все это мои плутни; и если бы ему не помешал сосед (ибо он добрался уже до фундамента чужого дома), он подкопал бы оба здания; по счастью, ему не позволили копать, сколько хотелось.
Слух об этом разнесся по всему городу, и даже мальчишки указывали на него пальцами, толкуя про его легковерие и мои плутни.
Вот что рассказала старуха-цыганка в объяснение того, почему она не может ехать в Севилью. Цыгане же, узнав от Андреса Кавальеро, что у юноши были большие деньги, с радостью приняли его в свое общество и предложили оберегать и укрывать его столько времени, сколько он сам пожелает. Они согласились свернуть с дороги влево и вступить в Ламанчу и в королевство Мурсию. Позвав юношу, они объявили ему, как с ним решили поступить; он их поблагодарил и подарил им сто золотых эскудо, прося поделить деньги между собой. От этого подарка все цыгане стали мягкими, словно куницы; одна Пресьоса совсем не радовалась тому, что дон Санчо (юноша назвал себя этим именем) остается. Цыгане переделали его в Клементе и так его впредь и величали.
Андресу тоже было не по себе; казалось, он был не очень доволен, что Клементе оставили: по его мнению, юноша, без достаточного основания, изменил свои первоначальные планы, а Клементе, как бы читая в его мыслях, заметил, между прочим, какое это для него счастье попасть в королевство Мурсию, так как это недалеко от Картахены, откуда, — если только придут галеры, которые, по его расчетам, должны прибыть, — ему нетрудно будет добраться до Италии.
В заключение Андрес решил сделать Клементе своим товарищем, дабы иметь его чаще на виду, наблюдать его поступки и вникать в его мысли, — и Клементе почел эту дружбу за великую для себя честь. Они всегда ходили вместе, много тратили, сыпали золотом, состязались в прыжках и беге, танцевали и метали «барру» лучше, чем кто бы то ни было из цыган, причем цыганки их очень любили, а цыгане в высокой степени почитали.
Покинув наконец Эстремадуру, они вступили в Ламанчу и понемногу выехали на дорогу в королевство Мурсию. Во всех деревнях и селах, попадавшихся на пути, устраивались состязания в пелоте, фехтовании, беге, прыжках, метании «барры» и в других проявлениях силы, ловкости и быстроты, причем победителями постоянно оказывались Андрес и Клементе, подобно тому как раньше это бывало с одним Андресом.
За все это время — а было это полтора месяца — на долю Клементе ни разу не выпадал случай — сам он его не искал — побеседовать с Пресьосой, и так продолжалось до того дня, когда наконец Пресьоса и Андрес его не позвали, после чего он вступил в разговор. Пресьоса сказала:
— С той самой минуты, как ты появился в нашем таборе, я узнала тебя, Клементе, и сразу вспомнила о стихах, которые ты мне подарил в Мадриде; тем не менее, я тебе не сказала ни слова, ибо не знала, какие намерения привели тебя в нашу стоянку. Когда мне стало известно твое несчастье, я от души тебя пожалела, но потом успокоила свою тревогу и подумала: если существует на свете Хуан, переделанный в Андреса, то почему бы не существовать и Санчо, переделанному на какой-нибудь иной лад? Я говорю с тобой вполне откровенно, основываясь на словах Андреса, который уже объяснил тебе, кто он такой и почему он превратился в цыгана. (Так оно в действительности и было, потому что Андрес рассказал ему свою историю, дабы установить с ним тесное общение.) Имей, однако, в виду, что, узнав тебя, я принесла тебе немало пользы. Уважение ко мне и к моему отзыву облегчило твое вступление в нашу общину, в которой да ниспошлет тебе господь столько добра, сколько ты сам себе пожелаешь! Хорошо было бы, если бы ты отплатил как следует за мое доброе пожелание и не укорял Андреса за низменность его выбора, не убеждал его, что ему стыдно оставаться в таком положении; ибо, как я ни уверена в том, что его воля опутана цепями моей любви, мне все-таки было бы тяжело обнаружить в нем хотя бы ничтожное проявление чего-либо похожего на раскаяние.
Клементе на это ответил:
— Не подумай, прелестная Пресьоса, что дон Хуан легкомысленно открыл мне, кто он такой! Раньше всего разгадал его я, а еще раньше его собственные глаза открыли мне его помыслы; сначала открылся ему я, и сначала для меня выяснилось пленение его воли, о котором ты только что говорила; он же, удостоив меня доверия, которым естественно было меня удостоить в ответ на мое признание, поверил мне свою тайну, и пусть он сам откровенно скажет, одобрил ли я или нет его решение и сделанный им выбор. Не так уж я слаб умом, Пресьоса, чтобы не понять, как далеко может зайти власть красоты; твоя же красота, переступившая все границы и все высшие пределы совершенства, есть достаточное оправдание для любого заблуждения, если позволительно будет назвать заблуждением то, что вызвано причинами, столь повелительными. Я очень признателен, сеньора, за твои слова, сказанные в мою пользу; я хочу отплатить за это пожеланиями, чтобы ваши любовные приключения завершились счастливым исходом и чтобы ты утешилась со своим Андресом, а Андрес со своей Пресьосой, с согласия и одобрения родителей, и чтобы от такой прекрасной четы явились на свет самые прелестные отпрыски, какие способна создать благодетельная природа! Только этого я и буду желать, Пресьоса, и всегда повторю то же самое твоему Андресу, не прибавляя ни единого слова, которое могло бы его отвлечь от столь похвального выбора.
Клементе с таким чувством произнес приведенные выше слова, что Андрес невольно поддался сомнению: а что, если это говорит влюбленный, а что, если это не только учтивость? Ведь адская болезнь ревности отличается такой тонкой чувствительностью, что даже к пылинке в солнечном луче может придраться, и если одна из них коснется любимой, поклонник претерпевает мучения и терзается.
Тем не менее Андрес не утвердился в своей ревности, что объяснилось, однако, уверенностью в добродетели Пресьосы, а не уверенностью в своем счастье, ибо всегда все влюбленные считают себя несчастными до тех пор, пока не получат желаемого. Но все же Андрес и Клементе оставались товарищами и большими друзьями, чему много способствовала добрая воля Клементе, а также сдержанность и благоразумие Пресьосы, никогда не дававшей Андресу повода ревновать.
Клементе был немного поэт, как он доказал это стихами, поднесенными Пресьосе; были на то некоторые данные и у Андреса; к тому же оба любили музыку. И вот случилось, что однажды ночью, когда табор стоял в долине, в четырех милях от Мурсии, они, желая развлечься, уселись — Андрес у корней пробкового дерева, а Клементе под дубом, — каждый с гитарой в руках, и, вдохновляясь молчанием ночи, запели следующие стихи, причем Андрес начинал, а Клементе отвечал: