— Поскольку ваши бесподобные прелести полонили мой рассудок, прежде кощунствовавший против оперения купидоновых стрел, то повинен я не только взывать к алтарям вашей доброты, но и попытаться перенести эти чары с неба, где пребывает ваша божественность, на дряблую землю, к коей приковывают меня мои недостатки. Таким образом, не будучи несправедливым, я мог обратить свое сердце только к вам, и с того самого момента, как мне пришлось испытать любовь к любовному чуду, коим вы являетесь, я решил вырвать это сердце из обычного его места и положить у ваших ног, хотя против сего ополчились и ум мой и разумение, полагавшие, что под давлением вашего обаяния дело их будет плохо и мою свободу стегнут по пальцам, отчего ей придется сдаться. Между тем вы произвели столь сильное, явное и могучее впечатление на мою душу, что ни одному печатнику некогда еще не удавалось запечатлеть чего бы то ни было на бумаге столь неизгладимыми литерами, как это сделали вы, и воля моя, приняв у себя кумир вашей чудовищной красоты, оказала ему широчайшее гостеприимство; а посему картина моих нежных чувств всегда сможет предстать перед вашими очами, и соблаговолите сунуть туда свой нос, дабы убедиться, насколько они поддаются исчислению. Вырвите, прошу вас, свои чувства из сердца, дабы ответить мне взаимностью, и не смущайте долее моего покоя, как вы до сего поступали.
По окончании сей упоительной речи Фремонда заявила ему ясными и простыми словами, что, по ее мнению, она не обладает столь великим могуществом, чтоб покорить такого остромысла, и что он, по-видимому, притворяется влюбленным, дабы найти случай поупражнять свое красноречие.
— Ах, дивнопрекрасное светило! — воскликнул он. — Вы сами не ведаете, что уже высоко поднялись на горизонте бесподобного и что совершенство ваших чудес и чудо ваших совершенств несильным усилием ранит до крови мою душу. О девушка, столь же красивая, сколь жестокая, и столь же жестокая, сколь красивая, вы походите на злодея-императора Нерона [77], находившего удовольствие в лицезрении пылающего Рима, ибо с варты своих достоинств смотрите с наслаждением, как горят не только предместья, но и град моего сердца со всеми храмами, которые я воздвиг в вашу честь. Разве, сударыня, вам не знакомо прелестное изречение одного древнего мужа: «Amoris vulnus idem qui facit sanat» [78]? Исцелите бедного больного, это ваш долг, а не то я возглашу вместе с поэтом Проперцием, коего вы почитаете за хорошего и безупречного сочинителя: «Solus amor morbi, non cupit artificem» [79].
Вслед за тем он наговорил кучу всякой латинской требухи, изрыгнув, как я полагаю, все, что имеется в сборнике редкостной пошлятины под заглавием «De amore» [80]. Фремонда слушала его со вниманием, не подавая виду, что находит речи его несуразными, однако же ответила ему не так благосклонно, как Гортензиус надеялся; вот почему он продолжал следующим образом:
— Как, красавица, киприднейшая из Киприд? Неужели вы не поверите, что перед вами — ваш слуга в превосходной степени, per omnes casus [81], какую бы речь я, жалкий страдательный, ни произнес в стиле описательном и какой бы силлогизм ни излился из моих уст?
— Нет, государь мой, — возразила Фремонда, — вы не рождены для того, чтоб быть чьим-либо слугой; не найдется такой девицы, сколь бы она ни была тщеславна, которая согласилась бы принять звание вашей избранницы; я лично предпочла бы назвать себя вашей рабой.
На это Гортензиус ответил шутовскими репликами, не поддающимися никакому сравнению, и речи всех педантов в мире блекнут перед его белибердой, ибо он, кроме того, еще калечил почем зря язык Лациума [82] и привел несколько греческих пословиц, коими нашпиговывал свою речь. Можете себе представить, много ли поняла Фремонда из всего того, что он наговорил.
Принимая все его любезности со свойственной ей шутливостью, Фремонда не преминула обещать, что вскоре навестит его и приведет с собой только двух соседок-мещанок, а может быть, и молодого своего поклонника, адвоката, коего выдала за двоюродного братца. Узнав день, когда должна была прийти к нему царица его сердца, Гортензиус раскошелился на всякие приготовления, ибо любовь сделала его щедрым. Он вздумал истратить по меньшей мере осьмушку платы одного пансионера, дабы устроить роскошное угощение. Полагая, что, вероятнее всего, он меня не пригласит, я решил для верности заранее себя обеспечить. Меня страшно соблазняла бутылка муската и другая с гипокрасом, спрятанные в его кабинете. Но как до них добраться? Ведь планки, отодранные мной при похищении зайца, были вновь приколочены. С этой мыслью направился я в горницу Гортензиуса и, застав его за чтением большого тома, посмотрел по заголовку, о чем в нем шла речь. То был трактат «О государстве и могуществе турецкого султана».
— Вот прекрасная книга, — отнесся он ко мне. — Я узнал из нее нечто такое, что было мне до сей поры неизвестно; хорошо жить и все примечать. Тут сказано, что никто не сможет повернуться гузном к великому монарху, восседающему на троне Магомета, и что, уходя, всем надлежит пятиться раком, будь то хоть сам французский посол. Запомните это, негодный мальчишка, и запишите незамедлительно в свою общую тетрадь.
— Презабавно, — сказал я на это с улыбкой, ибо за то время, как он был влюблен, я успел стать таким же хитрецом, как и он; вслед за тем, увидав, что его кабинет отперт, я сиганул в него стрелой.
— Что вас туда понесло? — окликнул он меня.
— Мне нужен ваш Овидий, домине, — отвечал я.
— Он в углу на полке, — сказал наставник. Овидий был мне вовсе не нужен, но я не преминул
взять его для виду, и, найдя бутылку гипокраса, оказавшуюся слишком большой, чтоб запрятать ее в штаны, я привязал ее эгильеткой на спине, а затем, проявив необычайную изобретательность, вышел с Овидием в руках и, пятясь задом, сказал учителю, поостерегшемуся в такую минуту заглядывать в книгу:
— Государь мой, мне очень хочется удержать в памяти поклон, отпускаемый турецкому султану, а потому я намерен покинуть вас в данную минуту с такой же церемонией, как если бы вы были этим монархом.
При этом я стал пятиться к двери со скоморошескими телодвижениями, от коих он покатился со смеху, и, таким образом незаметно похитив бутылку, отправился раскупоривать ее в свою штудирную комнату, где хватил несколько добрых глотков; но, убоявшись встретиться с ним, когда он рассвирепеет по обнаружении кражи, возвратился в его горницу и попросил разрешения выйти из дому, на что он ответствовал: «Exeat» [83]. Спрятав свою бутылку под плащом, я пошел допивать ее в город к одному приятелю, школяру, а затем заглянул к Фремонде, с которой уже не побоялся вернуться в школу, ибо мне было известно, что она обладает такой же способностью усмирять гнев Гортензиуса, как стакан воды — ослаблять действие стакана вина.
Она явилась, как и обещала, всего лишь в сопровождении двух своих соседок и вошла с ними к Гортензиусу, но не через парадное крыльцо школы, а через заднюю дверцу, выходившую в переулок и отпертую нашим наставником ради сего случая, хотя она уже свыше шести лет стояла на запоре.
После нескольких любовных комплиментов Гортензиус взял перо и написал на листе бумаги стихи в восхваление своей избранницы. Одна из горожанок похвалила вирши, но тут же вспомнила, что читала их у одного из современных поэтов, а так как в это время Гортензиус остановился и принялся грызть ногти и стучать ногой, словно ему стоило больших усилий докончить стансы, якобы им сочиняемые, то она сказала ему в насмешку:
— Государь мой, если вы не помните продолжения, то дозвольте вам его продиктовать; пишите, я знаю его наизусть: всего день тому назад мне довелось прочесть эти стихи в одной книжке, полученной мною в подарок.
— Вы ошибаетесь, — возразил Гортензиус, — ото творение принадлежит исключительно моей музе.
— Я перескажу вам его продолжение, — оказала горожанка, — и вы увидите, что оно вполне соответствует написанному вами.
Тогда она не только продекламировала ему стихи слово в слово, но, не удовольствовавшись этим, отправилась в его кабинет и рылась там до тех пор, пока не нашла такой же книжки, как ее собственная, и не показала Гортензиусу означенного стихотворения. Но он и тут не сдался, а продолжал выдавать себя за его автора и хвастливо заявил, что ввиду сходства их душ он сошелся с этим поэтом и в мыслях и в выражениях.
— Неужели вы не знаете, — продолжал он, — что все могущее быть сказанным уже сказано? А к тому же есть разница между этими стихотворениями, ибо я написал «Фремонда», а он «Клоринда» [84], у меня сказано «чары», а у него «прелесть», в начале моей третьей строфы вы найдете «я не хочу», а у него в том же месте «я не желаю».
Таким образом Гортензиус пытался скрыть кражу, которая была похуже, чем кража бутылки, но все его отговорки прикрывали его не больше, чем тенета голого человека. Если в тот раз никто не посмел открыто над ним посмеяться, то зато это не преминуло случиться несколько позднее во многих достойных компаниях. Однако, думается мне, если б горожанка, подглядев первую строфу, отошла бы, не читая остальных, и дала бы ему докончить, а затем процитировала все стихотворение, как по-писаному, то ее, несомненно, сочли бы за превеликую колдунью и решили, что она угадала стихи, пока он их сочинял.