Мать моя встретила меня ласково, но с тем, вероятно, памятным тебе оттенком церемонности и чванливости, который всегда сразу же заставляет отступить на самое дно моей души всякое уже готовое проявиться чувство. Как это горько, Эдуард, когда нельзя выразить чувства той, которую любишь по праву, когда нельзя сказать ей о своей любви, не нарушив этим правил хорошего тона. Я сдержал себя.
Мне пришлось собрать все свое мужество, когда я входил в комнаты отца — те самые комнаты, где мы расстались, где я слышал последние его наставления и в последний раз обнял его. Отсюда он проводил меня таким печальным и таким ласковым взглядом, а ведь я тогда надеялся, что, выполнив свой долг перед королем и отчизной, еще увижу и обниму его. Какого отца я потерял! Ты-то ведь знаешь это, ты имел возможность оценить его высокие качества, возвышенный ум, чистое сердце, прямой нрав и эту спокойную, исполненную веры философию, благодаря которой он стоял настолько выше превратностей судьбы, что самые тяжкие из них, казалось, были для него лишь поводом торжествовать над ними. Бог не пожелал, чтобы он и дальше помогал мне своими советами, чтобы он и впредь вел меня средь подводных камней нашей жизни. Он оставил меня одного на земле, и стоит мне лишь подумать об этом, стоит лишь вспомнить о том, что я совершенно одинок, как сердце мое готово разорваться. Покидаю тебя на время, чтобы дать волю слезам.
17 апреля
Я начертал себе распорядок жизни, который покажется тебе неожиданным. Прежде всего, я намерен очень мало — как можно меньше — общаться с людьми. Я хочу обновления, хочу стать совершенно иным, а для этого мне необходимо предаться размышлению и одиночеству.
Из прислуги со мной — один только уже знакомый тебе Латур, тот самый славный Латур, что сопровождал меня во время вандейских походов{119} и является не столько моим слугой, сколько надежным товарищем и верным другом, без которого сердце мое уже не в силах обойтись. Его находчивость дважды спасала мне жизнь, а проявленные им при этом чудеса храбрости, сумевшие снискать ему расположение старших и уважение солдат, сделали его для меня самым благородным, самым великодушным и прекрасным из всех людей, которых я когда-либо знал. Пожелай он тогда другого положения, другого рода занятия, он получил бы их: к счастью, я был достаточно богат для этого. Но он сам сделал выбор — и вот он со мной.
Так как мне трудно долго оставаться безо всякого дела, или, вернее сказать, я не могу удержаться от того, чтобы время от времени не уступить — развлечения ради — некоторым довольно постоянным своим склонностям, я вновь обратился к ботанике, бывшей когда-то любимейшим моим занятием. Мне хочется вновь начать собирать свои гербарии взамен погибших и вновь свести знакомство с теми богатыми семействами растительного мира, с которыми я настолько потерял привычку общаться, что уже успел сделаться в их среде почти незнакомцем. Надо ли говорить тебе, какую невыразимую радость мне приносят эти встречи, сколько связано с ними сладостных воспоминаний и гармонической прелести. О волшебный мир простых и чистых радостей юности! Отчего ни одной из них нельзя вызвать в памяти без того, чтобы за ней тотчас же не потянулись другие воспоминания, делая эту прелесть еще пленительнее!
Могу ли я, например, увидеть барвинок, любимый цветок Руссо, и не вспомнить при этом, что как раз в те дни, когда ты в первый раз гостил в этих местах, мы, бывало, охотно собирали эти цветы вот в этом лесочке, на сыром и тенистом склоне, в память писателя, перед чьими сочинениями мы тогда преклонялись. Садовый колокольчик нередко встречается в сухой песчаной земле, на лесных опушках, — Люси, которую я все еще не перестаю оплакивать, любила их больше всех других цветов. Цветок шиповника, увядающий под жгучими лучами полуденного солнца или свисающий с ветки, сломанной грозой, всегда напоминает мне тот, что подарила мне Фанни, — увянув, он засох у моего сердца. Рябиновая роща неизменно вызывает у меня воспоминание о деревцах, которые я сплетал наподобие арок у тех тропинок, где должна была пройти Виктория; и никогда не смогу я увидеть — о прекраснейшее из деревьев! — твои крылатые, твои тонкие и легкие листочки, широкие кущи твоих белых цветов или пурпурных плодов, не почувствовав при этом, как горит на моих губах и в моей крови тот первый поцелуй любви, подаренный мне под твоей сенью…
18 апреля
Я занимаю крайнюю комнату в правом крыле замка, ту, что выходит окнами на круглый бассейн, где мы в детстве не раз пускали кораблики.
Убранство ее не блещет роскошью: два портрета — отца и твой, фортепьяно да несколько книг. Я теперь от многого отказался, особенно по части книг, ибо пришел к убеждению, что, за исключением немногих из них, они нужны только людям праздным и еще некоторым ленивым умам, не способным мыслить без чужой помощи. Скажу больше: единственная действительно необходимая книга — это Библия, и мне кажется, что, даруя эту книгу книг человечеству, бог уже сделал все, что нужно для удовлетворения потребностей его разума. Вот почему я сохранил свою прежнюю привычку каждый вечер прочитывать одну из ее глав — ту, которую подсказывает мне сердце. Вот недавно, например, воображение мое было зачаровано целым сонмом идиллических грез, убаюкивавших меня во время прогулок, и я вспомнил о шатрах патриархов, о вифлеемских жнецах, и мне захотелось мысленно присутствовать при свадьбе Руфи.
Прежнее мое восхищение Оссианом и даже Шекспиром несколько остыло. Вообще я, насколько это в моих силах, стараюсь освободиться от влияния романических чувств, не пытаясь, однако, искать при этом еще в тысячу раз более жалкий род иллюзий в спесивых притязаниях той философии, которую называют положительными знаниями, словно можно знать что-либо положительно в этом мире и словно то немногое, что господь дозволяет нам узреть в своих творениях, есть что-либо иное, чем то пастбище, куда только и дано проникнуть тщеславному невежеству греховного человека.
Мне невозможно обойтись без некоторой системы в ботанике; но, поскольку моя коллекция растений никогда не будет особенно большой, я придерживаюсь теперь самой старой и простой системы. Я нахожу, что люди минувших времен относились к природе гораздо более красиво и трогательно, нежели мы, и что тот способ проникать в ее тайны с помощью религии и умозрения, которым пользовались наши старые авторы, имел преимущества, ничем не уступающие тем бесплодным выгодам, что приносит нам усовершенствование анализа. Люди, жившие в просвещенные века, подобны детям, ломающим свои игрушки, чтобы узнать тайну их устройства; а что остается после того, как чудесная игрушка сломана? Стальная пружинка, кусочек стекла да погремушка… А что до чуда — его-то уже и нет…
21 апреля
«Стать совершенно иным…» — так писал я тебе еще недавно. Увы! Когда б я мог хотя бы отвлечься или найти забвение! Я жажду не счастья — я его не жду; я жажду покоя — долгого, глубокого покоя и полной свободы. Я ведь не раз уже говорил тебе: у меня нет ненависти к жизни самой по себе, ибо в ней есть привлекательные стороны и они привязывают меня к ней. Я понимаю, что жизнь полна иллюзий, и охотно поддался бы им. Но я ненавижу жизнь такой, какой ее сделали люди, — жизнь как взаимное обязательство, как некий общественный долг, подчиняющий мою независимость некоей общепринятой пользе, условным правилам, учрежденным без моего участия. Я ненавижу эту жизнь, как ненавижу все, что не есть свободное волеизъявление того чувствительного, сильного, разумного создания, которое бог создал по образу и подобию своему. Согласись: ужасна уже самая мысль о том, что жизнь не есть действие свободное, что душа, безо всякого ее согласия на это, заранее обречена на жизнь… да что я только говорю? — даже на бессмертие…
Это грустное расположение духа, в котором я пребываю вот уже несколько дней, доставило мне, впрочем, минуты сладостного волнения, тем более приятные, что они не так уж часто выпадают мне на долю. Матушка, встревоженная моей печалью, попыталась проникнуть в ее причины, стремясь излечить мои сердечные горести с помощью утешений и надежд. Я невольно весь затрепетал от счастья при мысли, что она все же любит меня, раз чувствует ко мне сожаление, и тут же горько пожалел, что огорчаю ее без особых на то оснований, ибо даже самому себе не мог бы объяснить, в чем же причина того, что она называет моим горем. Представь себе только — она вообразила, будто это любовь… Любовь! Жалкие детские иллюзии, — сколько раз уже я убеждался в том, что все это пустое! Любовь! Ах, конечно, я люблю женщин, столь великолепно воплощающих в себе всю гармонию природы, люблю их, как одно из самых чудесных творений мира, как одно из прелестнейших украшений бытия; люблю их, как цветы, как любил бы некие одушевленные, наделенные разумом существа, мыслям и чувствам которых присущи были бы прелесть и нежность цветов. Встречаются среди них такие, которых я особенно отличаю среди других, и я чувствую тогда желание занять их ум или затронуть их сердце. И если такая женщина взглянет на меня или я вдруг повстречаюсь с ней взглядом, мое сердце начинает биться быстрей, в глазах темнеет, кровь закипает в груди или приливает к щекам и все мое существо сотрясается каким-то смутным волнением, в котором — и стыд, и радость, и тревога, и нежность. В самом деле, помню… Какой мужчина не был в свой час во власти заблуждений суетной, доверчивой, праздной юности?.. Легкое прикосновение платья или шали, задевшей вас невзначай, колыхание страусового пера на женской головке, игра драгоценных камней на ее гребне или аграфе, ангельский голос, слышный издали сквозь любой шум и долго еще звучащий в ваших ушах, — любой мелочи достаточно тогда, чтобы поглотить все ваши мысли, чтобы остановилась вся ваша жизнь. Бывают минуты, бывают часы, даже дни, когда мыслью невольно овладевает некий пленительный образ: он зовет вас, он неотступно следует за вами, и вы тщетно пытаетесь бежать его — он всюду перед вами, и в этом совершенном образе сочетаются черты, принадлежащие тысяче различных женщин или же одной какой-то женщине, которую вы не знаете и никогда не увидите. Сколько лет надо прожить, прежде чем поймешь, что все это — не более как пустые призраки!..