«Да, в самом деле! — вскричал я, прерывая здесь рассказ Адели. — Его имя Мариус Эврар». — «Мне, действительно, говорили, — ответила Адель, — что так его называли на войне». — «Да, да, — продолжал я, — я помню все совершенно ясно, словно это было только что. Окруженный главными силами вражеского авангарда, наш генерал уже в полном изнеможении… Убитый под ним конь, падая, увлек и его за собой; тяжело раненный, он ничего не может противопоставить теснящим его врагам, он сопротивляется — но тщетно. И вот внезапно появляется капитан Эврар; он прокладывает себе дорогу через толпу пораженных его отвагой солдат, вырывает окровавленного, лишившегося чувств генерала из рук тех, кто оспаривает друг у друга честь первым поразить его, и, под градом пуль, невредимый возвращается в наши ряды. Да, я помню, за свою храбрость он был произведен в командиры дивизии, несколько дней спустя он куда-то исчез, и все мы были убеждены, что он погиб в какой-нибудь схватке».
«Сейчас я объясню вам, что с ним случилось, — сказала Адель, продолжая рассказывать историю своих родителей с того самого места, где я прервал ее. — Тотчас же после того, как он был удостоен перед всей армией нового назначения, которое ему предстояло еще оправдать, он, не столько гордясь этим отличием, сколько радуясь, что может поставить его на службу своей любви, немедленно поспешил к моему деду, бросился к его ногам и поведал ему о своей вине, своем раскаянии и своих пламенных желаниях. Судите же, какова была радость, сменившая в его душе все волнения и горести, которые отягощали ее в течение стольких лет, когда он услышал, что моя мать дарована ему в супруги. Но ему было мало испытать эту радость одному — он должен был поделиться ею. Сомюр находился неподалеку от штаб-квартиры армии. Наступившие два дня передышки позволяли ему незаметно отлучиться из армии, и он, переодевшись в первое попавшееся платье, как на крыльях полетел в объятия моей матери. Первое мгновение их встречи всецело было полно радости свидания; второе — тревоги и ужаса: Сомюр был в руках республиканцев, и отец мой — вне закона.
Я не открыла вам еще тайной причины той мрачной печали, которую я заметила у моей матери в последний раз, когда она была у меня в пансионе. Некий молодой дворянин, только что покинувший королевское знамя под предлогом какого-то поручения внутри страны и явившийся к матери с письмом от моего деда, в котором тот рекомендовал его в довольно неопределенных выражениях своей семье, осмелился воспылать к ней чувством, которое ей дано было разделить лишь с одним-единственным человеком. Страсть этого чужака тем более была ей в тягость, что все настраивало ее против него и что доходившие до нее слухи заставляли испытывать по отношению к нему недоверие, которое, будь даже ее сердце совершенно свободно, не могло бы быть совместимо с любовью. Однако из уважения к рекомендации отца, чье мнение было для нее нерушимым, а в особенности из прирожденной своей робости, еще усилившейся благодаря столкновению с бешеным, неудержимым характером этого человека, она старалась, насколько было в ее силах, терпеливо сносить его домогательства, не проявляя открыто всей своей неприязни к нему. Он же, убежденный в том, что у него есть соперник, и притом счастливый, ничем не пренебрегал, чтобы отыскать обстоятельства, подтверждающие эти подозрения; и вот гибельная случайность оказала услугу его ревности, приведя его к моей матери в ту самую минуту, когда, прощаясь, она в последний раз обнимала своего супруга. Ничто не может дать представления о том, в какой гнев, в какое бешенство впал этот одержимый при виде человека, похитившего у него сердце, в котором он намеревался царить безраздельно; его угрозы и крики были слышны во всем доме; он дошел до того, что оскорбил моего отца, и тот, потеряв терпение, не выдержал… Разъяренные, они вместе вышли из дома и скоро оказались в уединенном месте, где спор их мог найти свое разрешение; мать же моя в безутешном отчаянии осталась ждать, какой исход принесет ей страшный этот поединок.
Едва только стали они друг против друга и отец мой сбросил наземь свой плащ, как в глаза противнику бросилось украшавшее его грудь «сердце» вандейцев, сей единственный, как вы знаете, орден благочестивой этой армии, и он, дико обрадовавшись возможности тут же расправиться с соперником, не подвергая себя никакой опасности, испустил вопль, на который тотчас же сбежалось человек двенадцать разбойников, спрятанных им, вероятно, в этих местах для каких-либо других мерзких целей. «Арестуйте его! — закричал он тут. — Этот офицер роялистской армии, это враг республики!» Тщетно боролся мой отец против негодяев: его окружили, схватили, разоружили и повели в тюрьму.
Между тем мать моя нетерпеливо считала часы и, не получая утешительных известий, предавалась горьким предположениям, которые все же были менее страшными, чем действительность. И вдруг до нее доносится с улицы неясный гул, прерываемый грохотом барабана, и глухой топот шагающих солдат… О, позвольте мне, не стесняясь, поплакать, господин Гастон. Слишком трудно мне сдерживать свое горе… Она прислушивается, она бежит, спускается с лестницы, пробегает площадь, отталкивает людей на своем пути, догоняет отряд, вглядывается, вскрикивает и падает…
«Анжелика, Анжелика моя, приди в себя. Будь достойна своего отца и своего возлюбленного! Живи ради Адели и в память обо мне!..» Он говорит, но она не слышит. Он покрывает ее сомкнутые веки поцелуями, но они не могут пробудить ее. Она не чувствует слез, которые льются на нее. И вот их уже разлучили. Смолк барабан, отряд остановился. Мать моя приходит в себя; она открывает глаза, ее взгляд растерянно блуждает кругом. Она еще счастлива… Она еще не помнит… Но вот в ушах ее раздается залп, и она снова теряет сознание. Отец мой мертв!
Три месяца спустя за мной пришли в пансион, чтобы отвести к моей матери. Она находилась в тюрьме, меня повели к ней в сопровождении вооруженных солдат. Никогда не забудет мое сердце, как пронзили его печаль и ужас, когда в этом страшном месте, среди каких-то отвратительных людей, один взгляд которых вызывал у меня содрогание, я узнала мою мать — увы, бледную, изможденную, умирающую — на куче гнилой соломы… Я бросилась к ней, плача навзрыд и спрашивая, почему она в тюрьме и за что с ней так обращаются. Говоря со мной, она не плакала, но ее провалившиеся глаза были красны от пролитых слез; она сообщила мне все то, о чем я только что рассказала вам. Она прибавила к этому, что теперь мне уже не от кого ждать больше поддержки, кроме как от моей сострадательной крестной, которой она послала для меня все, что могла, и к которой, как ей обещали, я буду препровождена, с тем чтобы остаться у нее уже навсегда. Затем угасшим голосом, который все с большим трудом исторгался из ее груди, она воскликнула: „Дочь моя, бедняжка моя Адель, единственная моя любовь, дай тебе бог счастья, и пусть когда-нибудь супруг, которого он даст тебе в своей милости… слышишь, дочь моя, — она приподнялась, и голос ее, торжественный и мрачный, еще и поныне звучит в моих ушах, — пусть этот супруг, которому предназначено будет отомстить за твоих родителей, воздаст за кровь твоего отца кровью его убийцы Можи!“»
При этом имени я вздрогнул; Адель же, приписавшая мое волнение другой причине, продолжала свой рассказ: «Я не хотела покидать матушку в таком состоянии и продолжала сидеть подле нее на соломе до того часа, когда настало время запирать тюремные камеры. Тогда один из стражников стал грубо прогонять меня, говоря, что не могу же я оставаться здесь ночевать. Матушка дремала, лицо ее было красным, дыхание прерывистым. Я боялась, что нарушу ее покой, если поцелую, и только прижалась губами к краю ее платья. Потом меня отвели к привратнику тюрьмы, который разрешил, чтобы я провела эту ночь вместе с его детьми; но я не могла уснуть от горя, да к тому же еще из тюрьмы то и дело доносился какой-то шум. И едва я услышала звук отодвигаемых засовов и скрип дверных петель, как побежала в камеру, где вечером оставалась матушка. Я вбегаю туда, ищу! зову, спрашиваю — ее уже нет… Мне говорят, что ее труп унесли на рассвете. Не суждено мне было еще раз поцеловать матушку!..»
Так, дорогой мой Эдуард, окончила свою повесть Адель; и не раз во время ее рассказа слезы мои смешивались с ее слезами. О том, каковы были последствия этого разговора и какие новые мысли он возбудил у меня, я напишу тебе позднее; я открою тебе тогда свое сердце со всей безоговорочной искренностью, которая отличает нашу братскую дружбу. Сегодня же я оставляю тебя твоим собственным впечатлениям. О, дорогой Эдуард, ведь ты понимаешь… Во имя чести, во имя любви, во имя добродетели я обязан взять на себя искупительную жертву… Где найти того благодетеля, который укажет мне этого Можи!
19 мая
Давно мне пора было сбросить с сердца отягощающее его бремя. Последние дни казались мне бесконечными — так я был полон нетерпения. «Что удерживает меня? — говорил я себе. — Ведь все мое счастье только в ней; кто же может помешать мне упрочить это счастье, если она меня любит?» А между тем, признаюсь тебе, всякий раз, как мне представляется случай исполнить мое решение, я как будто забываю о нем — до последнего дня я все медлил сказать ей о моих чувствах. И вот какие обстоятельства пришли мне на помощь.