Я вознамерился сообщить ей, что вирши исходят от меня, а посему на следующий затем день, когда она после ужина вышла на крыльцо, прошел мимо ее дома и довольно громко прочел одну из строф, посланных ей накануне. Обладая хорошей памятью, она вспомнила, где ее читала, и незамедлительно обратила свой взор на меня.
Я этим не ограничился, но написал другое письмо, каковое вручил ей весьма хитрым способом, а именно, просунув его в ящик той скамьи, которую снимала Диана в церкви св. Северина, и когда на другой день, приходившийся на воскресенье, она отперла его, чтоб достать оттуда свечу и молитвенник, то обнаружила там цидулку. В ней заключались уверения в пылких моих чувствах и говорилось, что если она хочет знать, кем написано послание, то пусть взглянет на того, кто впредь будет стоять в церкви насупротив нее, одетый в светло-зеленое платье, каковое я заказал себе нарочито для сего случая. Таким образом, она нашла мою цидулку за утренней обедней и успела прочесть ее до вечерни, а потому, увидав меня во время этой службы, смогла узнать, кто ее поклонник, ибо уже к началу проповеди я стал неподалеку от ее скамьи, опасаясь не достать места в церкви и упустить из-за этого свое предприятие; я вращал глазами томно и по ровному кругу с точностью инженера, вертящего машину, а моя маленькая погубительница, несмотря на стрелы, пущенные ею в мое сердце, держала себя с величайшей самоуверенностью и глядела на меня в упор, да к тому же с меньшей стыдливостью, чем я на нее. Не знаю, назвать ли это жестокостью или, напротив, благодеянием: с одной стороны, она доставляла мне блаженство, ибо ничего не могло быть для меня сладостнее ее взоров, а с другой — причиняла великие страдания, ибо каждый ее взгляд был метко пущенной стрелой. Вернувшись к себе, я насчитал в своем сердце немало ран.
По прошествии нескольких дней встретились мы на весьма широкой улице; она шла по одной, я — по другой стороне, держась ближе к домам. Тем не менее, точно притягиваемые тайным магнитом, мы мало-помалу настолько приблизились друг к другу, что, когда она поравнялась со мной, нас разделяла одна только канавка, и даже головы наши почти соприкоснулись, увлекаемые истомой душ, ибо сия красавица уже испытывала ко мне некоторое благоволение. Все же я не решался с ней заговорить, пока кто-нибудь меня не представит. Но тут Фортуна вздумала споспешествовать мне самым благоприятным образом, ибо о ту пору приехал погостить к сей прекрасной Диане ее двоюродный брат, с коим я водил знакомство в школе. И вот в некий день я подошел к нему, чтоб завязать беседу, и прочел между прочим свои стихи, после чего он заявил мне, что его кузина показывала ему совершенно такие же. Зная расположение, которое питал ко мне этот молодой человек, я решил от него не таиться и, поведав ему о своей любви, попросил сообщить Диане, кто является настоящим сочинителем стихов, находившихся в ее руках. Он не преминул это исполнить и, побуждаемый чрезмерным доброжелательством, наговорил обо мне столько хорошего, сколько можно сказать о самом лучшем человеке, не забыв также упомянуть о моем благородном происхождении. Соперник, приписавший себе мои стихи, был признан тупицей и потерял всякое доверие, а Диана была не прочь со мной познакомиться; но отец ее слыл человеком ершистым и ни за что не потерпел бы, чтоб она встречалась с людьми, не принадлежащими к числу старых его знакомцев, ибо опасался ее слишком податливого нрава. А посему пришлось отложить наше свидание.
Тем временем я преследовал ее нежными взглядами и не упускал случая появляться в церкви всякий раз, как она там бывала. В некий день я отправился к вечерне вместе с одним знакомым мне дворянином; так как она еще не приходила, то я прогулял все послеобеденное время и, решив отдохнуть, присел на сиденье, прикрепленное спереди к ее скамье; я думал только о ней и о замужней ее сестре, когда обе они появились в церкви. Не желая посвящать дворянина в свою любовь, я попытался скрыть охватившее меня волнение и того ради затеял с ним какой-то разговор. Я говорил довольно громко, на придворный манер, изредка посмеиваясь, и ничуть не помышлял о том, что мешаю своей возлюбленной и ее сестре; спутник же мой поступал точно так же. Мы привстали на некоторое время, продолжая беседовать, но тут обе дамы немедленно покинули свою скамью и пересели на наше место. Будучи весьма недоверчив в таких делах, я без колебаний решил, что они поступили так, желая меня спровадить, дабы я перебрался куда-нибудь подальше и не докучал им своими разговорами. Тогда я незамедлительно удалился, думая тем показать, сколь я их уважаю и сколь мне было бы грустно навлечь на себя их неудовольствие. Между тем признаюсь вам, что я сильно рассердился, ибо презрение, которое Диана, казалось, проявила по моему адресу, прогнав меня с места, было мне крайне чувствительно, и в порыве негодования я даже говорил, что ей незачем так задирать нос, что я по меньшей мере такая же персона, как она, и что для нее было счастьем найти столь выдающегося поклонника, которому следовало бы остановить свой выбор на девице из более знатной семьи.
Всю ночь я бредил об этом и не успокоился до тех пор, пока не переговорил с двоюродным братом Дианы, коему, чуть ли не со слезами на глазах, пожаловался на учиненную мне обиду. В ответ на мои слова он залился неудержимым смехом, чем еще пуще меня раздосадовал, ибо мне показалось, что он надо мной издевается. Но вот как он меня утешил.
— Любезный друг, — сказал он, обнимая меня, — вы не правы в своих подозрениях и напрасно воображаете, что Диана вас обидела, совершив неучтивость, вовсе не свойственную ее характеру; вы расхохочетесь, узнав причину своего злоключения: мне помнится, что, придя от вечерни, Диана пожаловалась служанке на каких-то негодяев, облегчивших свои желудки на ее скамье. Это заставило ее сойти с места; кипрская же пудра, коей были осыпаны ваши волосы, оберегала ее от зловония.
Это известие окончательно меня успокоило, но я все же полюбопытствовал зайти в церковь, дабы взглянуть, не подшутили ли надо мной; скамья оказалась еще не вычищенной, и лицезрение сих нечистот доставило мне большее удовольствие, нежели прекраснейший из цветков, ибо оно избавляло меня от тяжких мук. Полагаю, что, узнав о моих подозрениях, Диана не смогла удержаться от смеха; тем не менее все повернулось для меня к лучшему, ибо благодаря этому она смогла убедиться, как я дорожу тем, чтоб сохранить ее расположение.
Принято говорить, что ценность вещей возрастает вместе с трудностью их приобретения и что легкая добыча лишена привлекательности; я познал эту истину в тот раз, как никогда. Пока были препятствия, мешавшие мне близко познакомиться с Дианой, я любил ее страстно. Теперь же, когда двоюродный ее брат обещал, что при первой отлучке отца сводит меня к Диане и предоставит возможность не только поговорить с ней, но и убедить ее, дабы выказала она мне всяческое благоволение, чувство мое мало-помалу ослабевало. Главной причиной было то, что, не женившись на этой девице, я не мог рассчитывать на какие-либо существенные милости с ее стороны; между тем сознание собственного достоинства было во мне слишком велико, чтоб унизиться до женитьбы на дочери простого юриста; а так как я знаю, что всякий здравомыслящий человек признает счастливцем того, кто избег опасных цепей брака, то и относился с отвращением к сему институту. Между тем мне не хотелось, чтоб про меня пошла слава, будто я влюблен в особу, с коей ни разу не говорил, а потому, зайдя навестить двоюродного брата, я постарался познакомиться со своей красавицей. Она обнаружила при этом такую остроту ума, что страсть вспыхнула во мне с прежней силой, и я с тех пор только и искал случая, чтоб повстречаться с ней подле ее дома, в церкви или на прогулке. Зная о моем благородном происхождении, относилась она ко мне с величайшим радушием и всякий раз, как я к ним заходил, покидала свое занятие, дабы со мной побеседовать. Но под конец лета милости ее сразу прекратились, и сколько я к ней ни наведывался, она приказывала говорить, что ее нет дома. Несмотря, однако, на все нежелание Дианы, мне удалось встретиться с ней, и так как, слово за слово, отозвалась она с похвалой о некоем моем знакомце, по имени Мелибей [147], то я догадался, что она питает к нему склонность. Был он лютнистом и получал королевскую пенсию, а так как все его заработки уходили на наряды, то и выглядел он всегда первейшим щеголем; к тому же он постоянно гарцевал на коне, чем и прельстил сердце ветреной Дианы, тогда как я ходил пешком. Про их шуры-муры поведал мне один мой приятель, который был с ним знаком. Я очень огорчился за Диану, ибо Мелибей был не такой человек, чтоб увиваться за ней с честными намерениями, и, будь у меня родственница, которую бы он обхаживал, я бы этого не потерпел. Хорошо известно, что такие волокиты, как он, не ластятся к девушкам с целью жениться, и, кроме того, гаеры, поэты и музыканты, каковые, по-моему, все одним мирром мазаны, продвигаются при дворе, без всякого сомнения, только благодаря сводничеству. Можно было опасаться, что Мелибей вскружит голову Диане, чтобы свести ее с каким-нибудь молодым вельможей, ему покровительствовавшим, и все дело весьма на это смахивало. Я дивился заблуждению Дианы, пренебрегшей мною ради человека, в коем не было ничего достопримечательного, если не считать его игры на лютне, да и то слыл он далеко не лучшим среди своих собратий; я играл ничуть не хуже его, хотя это и не было моим ремеслом. Выдвинулся он только благодаря своему нахальству и незадолго перед тем выкинул штуку, которая, правда, его обогатила, но не послужила ему к чести в общественном мнении.