По прошествии нескольких дней Клеранту попала в руки некая сатира, откровенно осыпавшая злословием почти всех придворных вельмож; он также был в ней упомянут, но о нем не сумели сказать ничего другого, как только то, что, будучи женат на прекрасной особе, он тем не менее не перестает искать развлечений на стороне. Я забавлялся философствованиями по поводу этого произведения в присутствии Клеранта и высказал замечательное суждение.
— Готов прозакладывать свою жизнь, — заявил я, — что все это приказал сочинить Альсидамор.
— Почему вы подозреваете именно этого, а не какого-нибудь другого вельможу? — осведомился Клерант.
— Сейчас вам отвечу, — возразил я. — Вы утверждали вчера при мне и не станете отрицать, что Альсидамор самый порочный из придворных. Видимо, те, кто не попал в эту сатиру, исключены из нее за выдающиеся свои добродетели; но почему же в таком случае поэт не поместил туда и Альсидамора? Не потому ли, что он написал свою вещь по его наущению?
Мое предположение показалось Клеранту весьма убедительным, и он пришел к заключению, что я прав. Затем он вытащил из кармашка еще другие вирши, которые нашел у себя под ногами в Лувре, но не успел прочитать до конца. Пока он беседовал с неким своим приятелем, я пробежал глазами стихотворение и увидал, что оно относилось исключительно к нему: его называли там глупцом, невеждой и заклятым врагом сочинителей.
— Умоляю вас, государь мой, дозвольте мне сжечь эту бумажку, — сказал я.
— Ни за что, — возразил он, — пока я не узнаю всего, что она содержит.
— Это величайшая напраслина на свете, — заявил я.
— Тем более не будет беды, если я на нее взгляну, — отозвался Клерант.
— Но это вас рассердит, — настаивал я.
— Ни в коем случае, — ответствовал Клерант, — если меня обвиняют в каком-нибудь проступке, действительно мною совершенном, то я извлеку из этого пользу и постараюсь впредь стать настолько добродетельным, чтобы зависть бесилась, лишившись возможности обратить против меня свое оружие; а если, напротив, меня порицают без оснований, то злословие будет тревожить меня не больше, нежели беспокоит благородного льва тявканье увязавшихся за ним собачонок: многие осмеливаются на меня лаять, но укусить не дерзает никто.
После этих его слов я отвел Клеранта в сторону и, зная величие его души, показал ему пасквиль. Прочитав его, он сказал с улыбкой:
— Эти люди — превеликие лжецы, если утверждают, будто я не уважаю сочинителей; они либо не знают вашего мнения, либо того, как высоко я вас ценю.
Я поблагодарил его за проявленную ко мне учтивость и спросил, не обращался ли к нему какой-нибудь поэт с просьбой, которую бы он не уважил; он немного призадумался, а затем отвечал мне, что не прошло еще трех месяцев, как один человек сочинил в его честь стихи, за которые он обещал дать ему пятьдесят экю, но что его приближенные, вероятно, нашли такую щедрость чрезмерной и наложили на нее узду.
— Ну, разумеется, он-то в сердцах и написал эти вирши, — сказал я тогда, — я и без того догадывался, чьи это штучки, тем более что, как мне передавали, он теперь поступил в услужение к Альсидамору. Нисколько не сомневаюсь, что он же сочинил сатиру.
— Весьма возможно, — возразил Клерант. — Когда он сюда ходил, то не переставал петь, что обессмертит меня, если я выражу ему свою благосклонность какой-нибудь приличной наградой.
— О господи! Вот жалкий продавец бессмертья! — воскликнул я. — Неважный у него товарец: стихи, написанные им шесть лет тому назад, уже сошли в могилу.
— Между тем он похвалялся, что один только обладает достаточно острыми когтями, чтоб взобраться на гребень Парнаса, — заметил Клерант.
— Государь мой, — отвечал я, — когда мы, едим хлебную корку, нам кажется, будто мы производим великий шум, однако никто нас не слышит. Так же обстоит дело и с этим бедным рифмоплетом: его произведения шумят только для его ушей; рассмотрим его вирши независимо от их содержания, каковое мы уже осудили.
Затем я показал Клеранту все ошибки сатиры и обещал на нее ответить, дабы изгладить дурное впечатление, быть может, произведенное ею на придворных; с другой стороны, он сам постарался превратить в лжецов всех тех, кому впредь пришла бы охота обвинить его в невежестве, и уделял часа два в день на беседу со мной с глазу на глаз, дабы научиться рассуждать в обществе на всякие темы иначе, чем большинство царедворцев, суесловящих без всякой последовательности, изысканности и смысла. По правде сказать, он до этого несколько презирал литературу и даже осуждал некоторых лиц, посвящавших ей свои досуги, почитая ее занятием, недостойным дворянина. Но я рассеял в нем это предубеждение, доказав ему деликатно, что те, кто хочет повелевать другими, должны опираться больше на разум, нежели на силу, и не уподобляться диким животным. Кроме того, он пожелал до некоторой степени свести счеты с оклеветавшим его поэтом и велел накостылять ему спину палками.
Я с каждым днем все больше и больше завоевывал его расположение, а потому он полюбопытствовал спросить, как мне живется; я прикинулся еще более бедным, нежели был на самом деле, дабы побудить его к щедротам, и он тотчас же попросил меня переселиться к нему. Мой покровитель предложил мне пристойное вознаграждение, на каковое я согласился с условием пользоваться всегда полной свободой и не быть на положений челядинца, хотя бы мне случилось оказывать ему услуги, на которые он едва ли мог рассчитывать со стороны кого-нибудь другого. Клерант обещал, что будет обращаться со мной не иначе, как с другом, и, таким образом, я переехал в палаты этого вельможи, где испытал на себе бесчисленные доказательства его щедрости и окончательно удовлетворил свою склонность к великолепным нарядам. Я обычно гарцевал на коне ценою в сто пистолей, пришпоривая его так, что казалось, будто земля дрожит, а за мной постоянно следовало трое или четверо лакеев. Мать моя несказанно радовалась моим успехам, о коих я сообщал в письмах. Я отомстил тем, кто относился ко мне высокомерно, платя им тою же монетой. Из прежних своих приятелей я считался только с двумя или тремя; с остальными же, к коим прежде притворно выказывал любовь ради получаемых от них выгод (к чему иногда позволительно прибегать, не опасаясь справедливых нареканий), я уже не обращался запанибрата, желая показать, что они мне в подметки не годятся и своими недостатками вызывают к себе неприязнь. Шайка «Удалых и Щедрых» тогда окончательно распалась, ибо уже не было никого, кто бы обладал достаточным умом и мужеством, чтобы поддерживать ее в цветущем состоянии. Хорошенькие прелестницы, прежде выказывавшие мне презрение, теперь были не прочь снискать мою благоприязнь, но я натянул им нос.
Обычное мое занятие заключалось в том, чтобы карать людские дурачества, унижать спесь и издеваться над невежеством. Судейские, откупщики и торгаши каждодневно проходили через мои руки, и вы не можете себе представить, с каким удовольствием я заставлял свою палку гулять по черному атласу [153]. Так же и те, кто выдавал себя за дворян, не будучи таковыми, не могли уклониться от справедливых последствий моего гнева. Я учил их, что недостаточно скакать на лошади, владеть шпагой, разгуливать гоголем в богатых нарядах, чтоб называться дворянином, — надо еще уметь отражать удары рока и не допускать ничего низменного в своих поступках. Можно было подумать, что я, как Геркулес, родился только для того, чтоб очистить землю от чудовищ, но, говоря по правде, мне было бы трудно справиться с этой задачей, ибо в таком случае пришлось бы уничтожить всех людей, раз в наши дни у них не осталось ничего человеческого, кроме наружности. Я походил также на Геркулеса Галльского [154], тянувшего к себе людей за уши с помощью цепей, которые он выпускал изо рта; могу утверждать это без всякого бахвальства, а равно и то, что лица, коим случалось слышать мои речи, иногда не лишенные скромности, принуждены были относиться ко мне благожелательно.
Когда же Клерант совершал какой-нибудь поступок, заслуживавший, по моему мнению, порицания, то критика моя была так деликатна, что нисколько его не обижала, тем более что происходило это только с глазу на глаз. Говорят, что Диоген, выставленный на продажу вместе с другими рабами, приказал выкликать, не хочет ли кто купить себе господина, и действительно, тот, кто его приобрел, терпел над собой его господство, слушая философские наставления, которые тот ему давал; находясь на службе у господина, на полном довольствии и хорошем окладе, я точно так же пользовался у него авторитетом и советовал ему от многого воздерживаться; прибегал я при этом к таким приемам, которые не были ему неприятны, и всякий другой на моем месте едва ли добился бы столь вожделенного успеха.
Однажды поутру, когда я был во дворе, явился какой-то весьма скромно одетый человек и пожелал переговорить с нашим вельможей. Слуги, знавшие мое влияние на Клеранта, послали пришельца ко мне наведаться, сможет ли он в этот час получить к нему доступ. Человеку этому было лет около тридцати пяти, и так как рассуждал он весьма толково и обладал степенными манерами, то и произвел на меня впечатление разумной личности. Доведя его до сеней Клерантова покоя, я сказал ему, что он может смело войти, а сам вернулся к своим делам. Он же отвешивает Клеранту почтительнейший поклон и говорит: