О народном происхождении того или иного рассказа может свидетельствовать также весьма примитивная композиция, когда события нанизываются на общий стержень (например, решение героем трудных задач) в произвольном порядке и количестве и сюжет предстает не как причинно-следственный событийный ряд, а представляет собою механическое сочетание независимых друг от друга ситуаций (так называемая кумулативная композиция). Правда, все эти народные, еще полуфольклорные приемы часто имитировались авторами-эрудитами, обращавшимися к низовому читателю. Совершенно бесспорной приметой Народного характера «Римских деяний» являются поэтому не, перечисленные народно-фольклорные элементы, а непроизвольно обнаруживающиеся в мелочах черты, которые отражают подлинно народное мироощущение и не могли возникнуть в результате самой искусной стилизации. Действительно, только человек, бесконечно далекий от обихода не то что императорского дворца, но высших кругов вообще, мог нарисовать картину, которую мы находим в новелле 24, где римский император рассуждает о браке своей дочери как среднего достатка горожанин: «Если я отдам ее за богатого, но неразумного человека, она пропадет, а если за бедного, но мудрого, он с помощью своей мудрости сможет доставить ей все необходимое». Эти мысли склоняют императора предложить руку дочери Сократу: «Вот он позвал его и говорит: "Любовнейший, хочешь взять в жены мою дочь?". А Сократ: "Хочу, добрый государь"».
Мировоззрение народного автора изобличает и подобная странная ситуация: в истории 82 царевна за большие деньги согласна провести ночь с первым встречным, который в состоянии заплатить за это тысячу флоринов.
Безнадежная путаница географических и исторических представлений тоже особенность, которая могла возникнуть только «естественным» путем, а не в результате желания эрудита подделаться под низовой текст. «Римские деяния» же прямо кишат утверждениями вроде, например, того, что Вергилий – современник императора Тита (новелла 20), Сократ живет в Риме и женат на дочери императора Клавдия и при этом современник Александра Македонского (новелла 24); на римском престоле сидят императоры Корнилий, Луций, Октавиан, который к тому же оказывается праведным христианином и совершает паломничество в святую землю, Дорофей и многие другие, никогда не бывшие римскими императорами.
К такого же рода приметам подлинно народного генезиса «Римских деяний» относится и то, что постоянно путаются местоимения «ты» и «вы», что типично для народной речи вплоть до наших дней. «Какого ты рода? скажите мне?», – читаем мы в рассказе о папе Григории; или в «Истории об Аполлонии Тирском»: «О, владыка, сколь дочь твоя лицом сходствует с вами».
Многократно заявляющее о себе стремление разжевать читающему материал, напомнить ему то, о чем уже говорилось, чтобы от него не ускользнула важная для понимания происходящего подробность, иначе сказать, недоверие к умственным силам того, кто возьмет в руки «Римские деяния», связано, вероятно, не только с реально невысоким уровнем возможностей адресата, на которого сборник рассчитан, но отражает и уровень самого составителя, которому в простом видится сложность. Я имею в виду такие разъяснения, как в новелле 37, где царица обнаруживает некогда ею самой заполненные и уже не раз фигурировавшие в рассказе таблички: «Это были те самые таблички, которые нашли в его колыбели».
О месте возникновения «Римских деяний» мы знаем не больше, чем об их авторе. Есть некоторые данные, говорящие за то, что их родина Англия – в новелле 28 первоначально звучали английские слова (в последующих редакциях они за непонятностью были опущены), а в новелле 68 встречаются английские собачьи клички. Но так как английские вкрапления очень немногочисленные, полностью исключить германскую родословную «Римских деяний» все же нельзя.
Знакомясь с «Римскими деяниями», внимательный читатель заметит в них некоторые странности, причем не формального, а смыслового свойства. Наша задача соблюсти историческую перспективу и потому подчеркнуть все то, что сейчас кажется странным, а подчас – не побоимся этого слова – и нелепым, ибо оно как раз и является выражением медиевальности. Этот дух средневековой культуры проявляет себя в симпатиях, манере чувствовать и думать, в предметах восхищения или порицания и многообразных других реакциях средневекового человека.
Мир, который раскрывается перед нами на страницах «Римских деяний», резко поражает нас Едва открыв книгу, мы сталкиваемся с чертами, из которых одни кажутся наивными и смешными, другие грубыми и отталкивающими, третьи непонятными, но все они в своей совокупности вызывают ощущение странности, непривычности, удивительности: мы наглядно убеждаемся в том, что средневековый человек «сделан из другого теста». В новелле 91 рыцарь убивает богатого старика, чтобы завладеть его деньгами и с их помощью жениться. Удивительно даже не самое преступление, а эпически-спокойное, будто речь идет о том, что герой выпил стакан воды, признание в нем даме сердца, которая принимает слова рыцаря так же эпически-спокойно: мы сразу понимаем, что на этой почве никогда не могло бы появиться не только «Преступление и наказание», но и сколько-нибудь сложное психологическое осмысление случившегося. Другой образчик – история двух врачей, которые решили путем состязания установить, кто искуснее в своем деле (новелла 34). Условие же состязания таково: каждому надлежит вынуть у своего коллеги глаза, а затем вставить их назад, не повредив зрения и не причинив боли. Побежденный становится слугой победителя. Во время этой операции ворон похищает удаленный глаз одного из врачей, а тот, кто ее делал, «глубоко опечалился, заметив это, и сказал себе: "Если не верну своему другу глаз, сделаюсь его слугой"». К нашему удивлению, он не испытывает ни угрызений совести, ни жалости, ни недовольства собой. Врача «глубоко печалит» только перспектива стать слугой, и больше ничего. Странности рассказа этим не исчерпываются: он своим «дикарством» еще послужит нам в иной связи. Не менее, на наш вкус, удивительно, что завзятый игрок обращается к религии и становится даже учеником святого Бернарда, после того как бросившему кости праведнику выпадает – действительно не частый случай! – максимальное из возможных количество очков.
А разве не поражает, что прелестная дама самолично сворачивает голову ловчему соколу (новелла 39), а другой не менее прелестной и знатной даме по приказанию мужа еду подают в черепе ее возлюбленного, и дама ее ест (19); что мытье царю ног раз в седмицу служит среди прочего показателем отличной службы царского слуги (8)? Столь же чужды для эмоционально резервированного современного человека крайняя острота и открытость переживаний действующих лиц «Римских деяний»: рыцари там плачут, потеряв деньги (57), разлучаясь с друзьями (77), или падают на землю от радости (77). В новелле 24 о папе Григории весть о смерти царя, точно электрический ток в живой людской цепи, валит в слезах наземь сестру царя, рыцаря, который ее опекал, жену рыцаря и, наконец, самого гонца, принесшего весть.
В мире «Римских деяний» все далеко от нам привычного. Человек, например, выказывает мало чувствительности к утеканию времени, и потому рыцарь спокойно расстается с любимой им молодой женой на неопределенный срок (новелла 77), а другой рыцарь на семь лет откладывает желанный брак (80). Столь близкое нам ощущение «бездны двух или трех дней» в средние века еще не успело родиться, и по шкале относительного переживания времени семь средневековых лет соответствуют приблизительно семи нашим дням. Такова разница в восприятии продолжительности сроков между замедленной средневековой и стремительной культурой нового и особенно новейшего времени.
Нас озадачивает и средневековая казуистика, с помощью которой героиня 82-й истории ловко спасает в суде своего возлюбленного, из чьего тела предок шекспировского Шейлока должен вырезать оговоренную условием долю: «Царь ведь постановил, – говорит она судье, – что всякий, кто прольет чужую кровь, должен за это пролить свою. Рыцарь же дал согласие на то, чтобы из тела его было вырезано мясо, а не пролита кровь. Поэтому ты, купец, получай свое – вырежь мясо из любой части его тела, откуда тебе угодно, но, смотри, не пролей его крови, и закон будет на твоей стороне». Пример казуистического рассуждения встречаем и в речи дочери тюремщика, освободившей юношу из темницы и обвиненной его отцом в том, что она тем самым предала своего собственного: «…ведь получи мой отец за него выкуп, нисколько не обогатился бы от этого, а ты, если б выкупил сына, обеднел. Следовательно, я помогла тебе, так как ты не дал за сына выкупа, но не нанесла этим ущерба моему отцу» (новелла 2).
Еще один пример странной с современной точки зрения реакции средневекового человека: один рыцарь видит, как у спящего паломника изо рта выскакивает ласка и убегает на соседнюю гору, а потом вновь прыгает к нему в рот. В этом эпизоде внимание рыцаря странным образом занимает только одно: «Что все-таки ласке понадобилось на этой горе?», будто каждый день ему приходится видеть, как ласки выскакивают изо рта людей и возвращаются туда вновь (новелла 77).