Она вернулась в Оперу, и в течение трех лет все шло превосходно, ибо у нее был фельетонист, я имею в виду любовник, который каждую пятницу запирался у себя, чтобы исписать двадцать четыре страницы для одной газеты, каждый понедельник печатавшей его фельетоны. Но фельетонист носил парик. И во время ссоры из-за некоей малютки из кордебалета, чьи юные прелести он превознес в своем фельетоне, Мариетта сорвала с него парик и бросила к ногам соперницы. Не стерпев унижения, фельетонист, которому было известно, сколько его любовнице лет, упомянул о ее возрасте в печати, и, когда кончился театральный сезон, с ней не возобновили контракта. На свое счастье, выходя на аплодисменты, она иной раз с авансцены посылала улыбки одному сочинителю водевилей, и тот устроил ее в театр Порт-Сен-Мартен. Здесь она свела знакомство с некоей фигуранткой из кордебалета, существом, развращенным до мозга костей, и поселила ее в своем особняке на улице Мариньи, а когда та наделала долгов ради какого-то певца из кафешантана, Мариетта, чтобы выручить ее, продала свои бриллианты; однако она тут же приобрела себе другие, за которые не уплатила. Опасаясь, как бы в результате не наложили арест на ее мебель, она переписала на эту подругу все свое недвижимое имущество, и та в один прекрасный вечер выставила ее за дверь, обругав «старой идиоткой». Мариетта горько плакала: ведь это в первый раз ее назвали старой. Вместе с верным Тирадритто, который неотлучно все это время был при ней, она переехала жить в гостиницу.
В театре Порт-Сен-Мартен она успеха не имела; тем не менее один первоклассный театр предложил ей второстепенную роль в новом балете. Она отказалась и, чтобы иметь средства к существованию, продала те самые бриллианты, за которые еще не было уплачено. Но ее вызвали в суд, ей пришлось эти деньги возвратить, и она согласилась уже на третьестепенную роль во второсортном театрике. После тридцати представлений, не имевших никакого успеха, ее оттуда уволили, сказав, что у нее слишком толстые бедра. Это был ужасный удар. Ведь она была знаменитой артисткой. Но ей было уже пятьдесят пять.
Однажды, впав окончательно в бедность, она решила пойти к сочинителю водевилей — не мог же он, думала она, позабыть ее улыбку. Он предложил ей двадцать франков. Она их взяла. У фельетониста, к которому она отправилась после этого, ее попросту не приняли; выйдя на улицу, она оглянулась на дом своего бывшего любовника и увидела в его окне малютку из кордебалета, успевшую с тех пор стать примадонной; та узнала ее и весело смеялась. «Тощая швабра!» — прошептала Мариетта, — надо же было хоть чем-то отомстить! В другой раз, когда в ее старом дырявом кошельке оставалось всего десять су, она позвонила у дверей барона де Шальми. «Уж он-то человек приличный», — думала она. «Вы хотите поговорить с отцом?» — с любопытством глядя на нее, спросила совсем еще юная девушка, появившаяся за спиной лакея, как только тот открыл дверь. Старая грешница покраснела. «Нет, мадемуазель, — сказала она, — я ошиблась этажом».
Мариетта и Тирадритто жили той печальной жизнью, когда каждое утро удивляешься тому, что накануне удалось пообедать.
Существовала на улице Тур д’Овернь школа танцев, ею руководил какой-то отставной военный. Мариетта купила это заведение; денег у нее не было, она обещала заплатить потом. По вторникам она давала танцевальные вечера. Все знают, что такое эти вечера. За вход никто не платил, никто не обращал внимания на Тирадритто, с важным видом восседавшего на контроле; но около полуночи пили шампанское, и это приносило некоторый доход.
Мариетта стала сочинять балеты и сама же их исполняла вместе с наименее бездарными из своих учениц, ибо у нее были ученицы, только за уроки ей никто не платил. Как-то вечером она согласилась на то, чтобы в углу танцевального зала сыграли партию в баккара. С тех пор стали играть каждый вторник; некоторые игроки передергивали, пошли слухи, будто Мариетта входит с ними в долю, это была неправда; в общем — игорный дом. И однажды ночью нагрянула предупрежденная кем-то полиция, карты арестовали, а игроков выгнали на улицу.
Мужчины ругались, женщины хихикали; послали за фиакрами, и все отправились по домам, кроме Мариетты и Тирадритто, которые остались на улице по двум причинам: потому что касса была опечатана и у них не было денег, чтобы нанять фиакр, и потому что танцевальный зал, откуда их только что выдворили, был единственным их домом.
Было все это в феврале, на масленицу; моросил дождик, почти невидимый, вроде тумана, но дул сильный ветер. Мариетта была в розовом креповом платье, с белым шиповником в волосах, из-под короткой юбки виднелись ее все еще красивые ляжки. Зимние ночи тянутся долго. «Что ж нам теперь делать?» — спросила танцовщица. От холодного ветра у нее закоченели икры. «Пойдемте, — сказал Тирадритто, — тут неподалеку у меня есть один знакомый контролер танцевального зала при игорном доме, он впустит нас задаром, вы хоть погреетесь».
Они пришли туда, однако контролер соглашался впустить их лишь при том условии, что они поднесут ему стаканчик вина. «Идет!» — сказал Тирадритто. У него было много знакомых среди завсегдатаев подобных заведений, и он надеялся найти кого-нибудь, у кого можно будет занять двадцать су; он действительно встретил одного приятеля, и тот одолжил ему два франка, но когда вино было выпито и дело дошло до оплаты, вышло недоразумение с кельнером, и в результате их отвели в полицейский участок, где им пришлось заночевать.
— Как здесь грязно! — сказала Мариетта, входя в арестантскую. Невеселая то была ночь.
Есть неподалеку от укреплений, что у заставы политехнического института, богом забытые домишки, где ночуют нищие. В одном из таких домишек поселились теперь эти двое горемык. Мариетта сильно кашляла, потому что окна не закрывались; она спала с тела, ей было шестьдесят четыре года. «Вот будут у меня деньги, куплю себе зеркало», — говорила она.
На что они, собственно, жили? Гульельмо Тирадритто, который с раннего утра уходил из дома и возвращался только с темнотой, приносил иной раз несколько су. «Я взял в долг», — говорил он.
Однажды днем Мариетта, выйдя погулять по солнышку, вдруг услышала звуки аккордеона, доносящиеся со двора соседнего дома, — играли танцевальный мотив, тот самый, под который когда-то она танцевала перед Франческо д’Эсте, герцогом Модены; вздохнув, она улыбнулась этому воспоминанию и вошла во двор. Грязный, оборванный Тирадритто играл здесь на аккордеоне, отбивал такт костылем, и время от времени взывал: «Подайте милостыню, дамы и господа, не оставьте бедного калеку!» Мариетта бросилась к нему на шею. «Играй! Играй еще!» — закричала она. И, приподняв двумя пальчиками свою выцветшую, рваную шерстяную юбчонку, обнажив тощие, почерневшие старые ноги, из которых одна была без чулка, страшная, растрепанная, тряся лохмотьями, она стала танцевать тот забытый танец, секрет которого когда-то подсмотрела ее мать еще в те времена, когда была причастна к интригам двора Обеих Сицилий, — то сладостное па-де-шаль, что танцевала мисс Эмма Гарт в облике богини Гигиеи и о котором, будучи уже леди Гамильтон, еще вспоминала на интимных вечерах королевы Каролины Марии. Какая-то кухарка, проходя через двор, крикнула им: «Мерзкие обезьяны!»
С тех пор они стали побираться вдвоем — он играл, она плясала. Им подавали, потому что они были смешны. Мариетта смогла купить себе зеркало и баночку румян. Но ее простуда перешла в астму; однажды она сказала: «Я больна» — и легла в постель. Наутро ей было уже лучше, а вечером она умерла от удушья.
Чтобы лошади, впряженные в траурные дроги, были украшены белыми плюмажами, требуется очень много денег. На лошадях, что везли Мариетту на кладбище, были белые плюмажи. Провожал ее один только Тирадритто, и так как накануне он сломал свой костыль, высаживая чью-то дверь, ему пришлось тащиться за катафалком, опираясь о колесницу двумя локтями.
При выходе с кладбища его схватили двое полицейских: накануне, высадив дверь в лавке одного ювелира, он украл там на пятьсот франков драгоценностей. Спустя два месяца его судили и, приняв во внимание, что ему семьдесят семь лет, приговорили вместо каторжных работ к тюремному заключению.
В самый разгар войны воюющие державы заинтересовались вдруг вопросом, который как будто не рассматривался еще тогда в полном своем объеме; речь шла о практиковавшейся в летние месяцы передвижке времени. Судя по всему, до сих пор к этому не подходили достаточно серьезно, и человеческая мысль, как это часто случается, шла здесь на поводу у привычных представлений. Особенно заманчивой с первого же взгляда представлялась та удивительная легкость, с которой время передвигали на один-два часа вперед. Что, в сущности, мешало передвинуть его и на двенадцать, и на двадцать четыре, да и на любое число, кратное двадцати четырем? Так мало-помалу родилась идея, что люди по своему усмотрению могут распоряжаться временем. На всех континентах, во всех странах главы правительств и министры принялись изучать философские труды. На государственных советах без конца говорилось о времени — времени относительном, времени физическом, времени субъективном и даже о времени сжимаемом. Стало очевидным, что само это понятие в том виде, в каком оно тысячелетиями существовало у наших предков, — совершеннейшая чушь. Древний неумолимый бог Хронос, доселе определявший ход времени, размахивая своей косой, терял свой престиж. Он не только переставал быть неумолимым, но оказывался вынужденным повиноваться человечеству, приспосабливая свое движение к заданному темпу, — то замедлять свой ход, то идти беглым шагом, а иной раз мчаться на такой бешеной скорости, что жалкую стариковскую бороденку относило назад, и она болталась у него за спиной. Вальяжной его походке пришел конец. В сущности, он был просто старый дуралей, этот самый Хронос. Хозяевами времени стали люди, и они вознамерились распоряжаться им с большей фантазией, нежели делал это развенчанный бог в пору своей слишком уж неторопливой деятельности.