В десять часов я вышел и в четверть одиннадцатого был на площади Командан-Мария у ее дома, и в тот момент, когда она, остановившись у своих дверей, доставала из сумочки ключ, появился из темноты.
— Вы? — протянула она, ничуть не удивившись.
— Мне нужно серьезно поговорить с вами, позвольте мне зайти к вам ненадолго.
Она не стала ломаться и решительно открыла дверь.
— Минуточку! — сказала она, прежде чем впустить меня в комнату. — Я только посмотрю, все ли у меня в порядке.
Я слышал, как она повернула выключатель и швырнула в шкаф не то белье, не то платье.
— Теперь входите.
Квартирка была самой заурядной, и мне показалось, что обычно здесь живут девицы другого типа. В гостиной, рядом со столом и буфетом в стиле Генриха II, стоял видавший виды, обитый зеленым репсом диван, который очень меня стеснял, так что я все время старался не смотреть в его сторону.
— Тут до меня жила одна танцовщица из кабаре, — объяснила она. — Стены все сплошь были в журнальных обложках, пришпиленных кнопками. Пить хотите?
— Не хочу.
— Я тоже. Ну и хорошо, а то у меня ничего, кроме белого вина, да и оно, должно быть, теплое.
Догадывалась она, для чего я пришел? Наверное, догадывалась.
— Сегодня за завтраком у нас был разговор, — начал я, не находя другой возможности приступить к делу. — Я весь день о нем думал.
Это была правда, хотя весь день я был занят чтением довольно сложной книги.
— И пришел сказать, что не шутил. В самом деле, почему бы нам не пожениться? Почему не быть счастливыми, как другие?
Она снова попробовала обратить все в шутку:
— В самом деле, почему бы и нет?
— Подумайте. Мы знаем друг друга гораздо ближе, чем любые жених и невеста после года знакомства. Я не предлагаю вам романтической любви и не требую ее от вас.
Я чувствовал, что она вся напряглась; очевидно, потому и продолжала отшучиваться:
— Ах так! Значит, брак по расчету!
— Нет. Просто два человека, которые уважают друг друга, которым вдвоем хорошо, договариваются идти вместе, чтобы легче было проделать оставшийся им путь.
Только теперь она наконец решила отнестись к этому серьезно.
— Право, Ален, это очень мило с вашей стороны, я очень вам благодарна. Вы вполне могли предложить мне стать вашей любовницей, и я, вероятно, на это пошла бы, хотя понимаю, что наша связь длилась бы только, пока вы остаетесь в Канне.
— Эта сторона меня не интересует.
По ее словам — она потом часто вспоминала об этом, — я сказал это так серьезно и вдобавок с таким ужасом отвернулся от дивана, что она прыснула.
Мое поведение и впрямь должно было казаться забавным. Как бы там ни было, но я и в самом деле не притронулся к ней ни в тот вечер, ни в следующий, ни за те три недели, что оставался в Канне.
Когда она провожала меня на вокзал, я все еще не знал ее ответа.
— Посмотрим, выдержите ли вы месяц разлуки.
В течение этого месяца я не написал ей ни одного письма, но каждый день посылал один и тот же лаконичный текст:
«Пятый день — все по-прежнему».
«Шестой день — все по-прежнему».
И так двадцать девять дней, а на тридцатый — было это в субботу — я встречал ее на Лионском вокзале и привез на набережную Гранд-Огюстен, где снял для нее комнату этажом ниже, как раз подо мной.
На другой день мы отправились в Везине. Я предупредил ее, что моя мать, вероятно, не скажет ей ни одного слова, но на это не нужно обращать внимания.
Отец вел себя прекрасно, с той необходимой мерой светскости, которую сохранял при любых обстоятельствах.
Мы сделали оглашение о помолвке и сразу же оформили брак в мэрии VII округа. Квартиры найти мы не успели, так что война застала нас все в тех же меблированных комнатах, где мы занимали теперь две смежные комнаты — одна была спальней, из другой вынесли кровать, и она служила гостиной.
Опять я шел на войну, но на этот раз было кому помахать мне платком на вокзале.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Ее прозвали «странной войной». Снова Гондшут, снова те же кофейни, пропахшие пивом и можжевеловой водкой. Там, на той стороне, мы даже узнали в лицо рыжеватого бельгийского офицера, который год назад, ликуя, крикнул нам о заключении мира. Бельгия еще не вступила в войну, и нам не разрешалось заходить за полосатый желто-черно-красный шлагбаум, на который облокачивались солдаты, любезничая с бельгийскими девушками.
В мрачном ожидании протекали недели. По обе стороны «линии Мажино» стояли друг против друга войска неприятельских армий, обмениваясь по радио колкостями и хвастливыми речами.
Только во второй свой отпуск, подъезжая к Северному вокзалу, где встречала меня твоя мама, я, еще не выходя из вагона, вдруг понял, что она беременна.
Не знаю, что выражало мое лицо. На ней было знакомое мне коричневое пальто, которое уже не застегивалось на все пуговицы.
Мы молча поцеловались, потом, немного погодя, когда мы уже пробирались в толпе, она тревожно спросила:
— Ты что, недоволен?
В ответ я только сжал ее холодные пальцы и покачал головой. Сейчас могу признаться тебе, я просто не знал, что сказать. Я был сбит с толку, очевидно взволнован, но не совсем так, как следовало бы в подобных обстоятельствах. Пожалуй, прежде всего я испытывал удивление. Да, конечно, она была моей женой, значит, я должен был этого ожидать. Вероятно, тебе это покажется странным, но мне как-то не приходило в голову, что это возможно. Кто знает, может быть, она тоже была удивлена?
Странно также, что первой моей мыслью тогда было: «Значит, у меня будет сын».
Почему сын, а не дочь? Сам не знаю. Три дня своего отпуска я безвыходно провел на набережной Гранд-Огюстен, лишь на несколько часов заглянул на улицу Лафит — там в кабинетах продолжалась обычная жизнь.
Вчера и сегодня я ничего не написал, хотя не один час просидел в своем «кавардаке»: все думал о последнем эпизоде и что-то в нем не давало мне покоя. Я хотел, прежде чем написать тебе, разобраться в своих мыслях, но что-то не получается. Перечитал последние страницы о трех неделях в Канне и остался недоволен собой.
Может показаться, будто я стараюсь в чем-то обвинить твою маму и выгородить себя… Да, получается именно так. Я почувствовал это, восстанавливая в памяти сцену на вокзале, вспоминая свои тогдашние мысли и чувства. Знаешь, о чем я прежде всего подумал: «Отныне у меня в свою очередь будет свидетель».
Или, точнее, судья. Ибо я — и ребенком, и потом, уже юношей, — всегда смотрел на своих родителей глазами судьи. Не знаю, прав ли я, но, по-моему, это свойственно всем детям. Я всегда немного боялся тебя. Поэтому-то и пишу для тебя свой несвязный рассказ.
Мне приходят на ум прочитанные или слышанные от кого-то фразы, например: «Мы вновь живем в наших детях».
Я где-то читал, что человек после смерти не умирает еще лет сто — пока не умрут те, кто его знал, а потом те, кто слышал о нем от тех, кто его знал.
Потом приходит забвение или же легенда.
Наверное, ты, как и я когда-то, заучивал наизусть в лицее эти стихи Беранже, которые до сих пор звучат в моей памяти:
— Как, бабушка? Он здесь сидел?
— Да, внучка, здесь сидел он.
Он — это Наполеон, которого бабушка еще девочкой видела собственными глазами. Для той девочки, которая ее слушает, император еще почти живой, он почти осязаем. Это третье поколение.
Затем он превратился в гробницу в Доме Инвалидов, в приукрашенную легенду.
Сто лет! Три поколения! Посмотри вокруг себя, поговори с товарищами. Ты убедишься, что, за редким исключением, три поколения — предел памяти о человеке.
И эта память о человеке зависит от показаний первого свидетеля, от показаний сына.
Итак, у меня должен был родиться сын, будущий свидетель моей жизни, который впоследствии передаст своим детям мой образ, запечатлевшийся в его сознании.
Твоя мама, она, конечно, тоже свидетель, а может быть, и судья. Но и я в свою очередь был и остаюсь для нее судьей. Мы с ней на равных. Она знает мои недостатки, но и я знаю все ее слабости, и потом — она видела мое беспомощное нагое тело на больничной койке.
А теперь я задаю себе вопрос, — но не хочу отвечать на него! — если бы не это, женился бы я на ней? Видишь, тебе лучше, пожалуй, не читать этих страниц, лучше подождать, пока ты станешь зрелым человеком — разумеется, в той мере, в какой роду людскому вообще доступна зрелость.
Конечно, за шестнадцать лет, что мы живем бок о бок с тобой, я не всегда умышленно старался создать тот образ, который останется после меня. И все же с тех пор, как ты появился на свет, я уже не думаю, что мои дела и поступки никого не касаются.
Ты родился на набережной Гранд-Огюстен, и горничная меблированных комнат в два часа ночи с трудом нашла акушерку, ибо к тому времени «странная война» кончилась и началась война настоящая. Мы воевали уже не в Гондшуте, нас оттеснили от границы в глубь страны, и охваченный паникой Париж быстро пустел.