На том, казалось бы, история и закончилась. Вот только Фрол да Ероха никак про сокровище договориться не могут. «Раздадим!» — предлагает Фрол. «Сохраним!» — упрямо стоит на своём Емельян. Так и появилась трещина между товарищами. И трещина эта день ото дня всё шире делалась. Не было с той поры покоя Фролу, будто жгло его изнутри пугачёвское золото. «Я возьму только щепотку, — уговаривал он себя. — Ровно столько возьму, что Ероха и не заметит». С этой мыслью пошёл он лесом в сторону пещеры и вдруг увидел впереди себя человека. Пригляделся: Ероха! Тревожно стало Фролу. Решил он тайком за другом следить.
А Ероха, тем временем, сошёл под землю, обвязал себя верёвкой и поволок крайний сундук вглубь пещеры. Видать подозревал он, что товарищ его станет украдкой золото пользовать, и решил клад-то перехоронить. Судя по тому, что верёвка почти целиком размоталась, Ероха далеко от лаза ушёл. Не то веревка сама соскочила, не то Фрол ей помог — теперь этого никто уж не узнает. Только Фрол не стал ловить конец, а наблюдал как он вглубь уползает. «Так тебе и надо! — злорадно думал он. — Теперь дружбу нашу ветром сдуло, а все наши уговоры в песок ушли!». Набил Фрол карманы червонцами и побежал в скит.
Выложил он скитникам всё подчистую: и про тайную пещеру, и про клад пугачёвский. «Чем докажешь?» — спросил кабаковский Иван. «А это по-твоему у меня откуда?!» И Фрол вывернул карманы так, что новенькие червонцы по полу запрыгали. Смотрят скитники на богатство и глазам своим не верят, а по лицам-то, глядь, уж золотые зайчики мечутся. Мало есть на свете отрав, которые с этой потягаться могут. Лишь сильный духом может с золотым ядом справиться, остальным же он сушит ум и сердце съедает. Так-то вот.
Двинулись люди к пещере, а впереди всех Фрол бежит, глазами приметный узелок ищет. Только нет нигде узелка. Вот уже на третий раз по тому же месту прошли, а никакой пещеры не заметили. Бросился Фрол камни переворачивать, да всё напрасно — пропал лаз, словно его и не было. Заревел он тогда от отчаяния, а со слезами видать и золотой яд из него выходить начал. Понял он, что навсегда потерял друга, и сам в том виноват. Понял, что предал его, а предательство как родимое пятно — с души не соскоблить. Понял ещё, что прав был Ероха: на чужое богатство счастья-то себе не купишь.
Дома Фрол собрал всё золото, что у него осталось, отнёс его на берег и зашвырнул подальше в озеро, от греха подальше. День за днём он бродил по лесу и друга звал, в надежде, что откликнется тот или подземелье ему вновь откроется. Но этого так и не случилось. Нифонтовы же сильно горевали по Ерохе. Лишь одна ерохина бабка спокойна была, будто пропажа любимого внука вовсе её не огорчила. Теребя в пальцах кусок верёвки, точь-в-точь такой, каким Фрол свой узелок приметный вязал, она грелась на солнышке и чему-то загадочно улыбалась.
Лихо было поначалу Панкратьевым людям, а потом отпускать стало. Обжилась таватуйская община, расцвела. Тому немало способствовало и то обстоятельство, что хозяин окрестных заводов Акинфий Никитич Демидов смотрел сквозь пальцы на староверское общежительство и никаких препятствий раскольникам не чинил. «Я им не Бог, не царь и не судья, — говорил он. — Две руки, две ноги, голова — на людей похожи. Ну и пусть живут себе как знают!». Известный поморский деятель Гаврила Семёнович Яковлев дружбу с Демидовым водил, а брат его даже служил приказчиком в одном из уральских заводов. В столице этому мало радовались, а что сделаешь: хозяин-то на Урале кто? Демидов!
К тому времени среди староверских общин Таватуй отдельную славу имел. Проходили там переговоры старцев из разных согласий, находили себе приют притесняемые властями кержаки, скрывались там и беглые каторжане за веру осуждённые. Из самого Выга и сопредельных с ним земель везли торговать в Таватуй кресты с «правильной титлой», месяцесловы, складни, староверские иконы, и, конечно же, священные книги, переписанные да разрисованные выговскими грамотниками.
Вот как-то раз по зиме прибыл торговый обоз из Лексы, а с обозом трое молодых поморов. Трое-то прибыли, а в обратный путь лишь двое ушли. Младший из них, Никитка Афанасьев, решил тут остаться. Зачаровали его лесистые берега в бархатной изморози, да озеро, укрытое снежной парчой. Но не знали его товарищи, что помимо красот таватуйских была ещё одна причина, по которой Никитка за это место сердцем зацепился.
А вышло вот как. Пока торговля-то шла у лексовских, прибыли с того берега унхи мехом да рыбою меняться. Целая ярмарка получилась! Понятно дело, что кресты да иконы унхам без надобности, а вот расписную посуду брали с удовольствием. Толпились вокруг товару, щупали, примеряли, шумели на разных языках, только один Никитка стоял столбом поодаль, да глаз не сводил с девчонки, что с калиновскими прибыла. Одета та девчонка была без особой роскоши: светлая шубка с воротником из рыжей лисы, на груди три нитки речных ракушек, да золотая чешуя в чёрные косы заплетена, как у унхов полагается. На широком румяном лице глаза, как две рыбки блестели, да никиткин взгляд приметили.
Когда расходились, Никитка ещё долго вослед саням смотрел — не шла у него из головы дикарка. Наутро он постучался в избу, где останавливался Гаврила Яковлев. Войдя низко кланялся, и просил разрешения остаться таватуйским поселенцем. «А что умеешь? — спрашивает Яковлев. — Рыбачить? Избы строить? Скот пасти?». Потупился Никитка: «Не умею я всего этого, грамотник я. В Лексе святые книги переписывал, да узоры рисовал. Знаю я переплётное ремесло, видал как мастера середники да наугольники тиснят, дерево резал, медь отливал…». — «Эх, братец, тут тебе не выговские мастерские, а крестьянская деревня. Кому тут твоё искусство надобно?». — «Думаю я, что искусство всем надобно. За привозные товары таватуйцы платят немало, а будет в деревне свой искусник-грамотник — так может оно выгодно будет?». — «Трудно сказать… — задумался Гаврила Семёнович, — Ладно, оставайся. Будешь у Лыковых жить, им Бог детей не дал, а помощник требуется. А чтобы ты ремесло своё не забыл, дам я тебе переписывать поморский «Апокалипсис» — покажешь, чему тебя мастера-то научили».
Ушёл обоз в Лексу, а Никитка в лыковском доме остался жить. Хозяева — Степан Игнатьич и Матрёна Тимофеевна — были люди незатейливые. В диковину им было, когда новый жилец в тёплом сарае угол себе приготовил: стол просторный из гладкого дерева, а на столе уйма всяких пузырьков да ступок, которые из никиткиной сумы словно по-волшебству явились. Тут тебе и угольные грифели, и мелки, и порошки, кисти разных фасонов — всё как у переписчиков заведено.
Через несколько дней к Лыковым заглянул Гаврила Семёнович проведать: как на новом месте Никитка обустроился. «Что помощник?» — спрашивает он Степана Лыкова. А тот молчит, только рукой машет. «Никита Иванович работают! — предупредила Матрёна. — Мешать не велели». Полезли у Яковлева брови на лоб, отодвинул он Матрёну и зашёл в сарай. Так был Никитка работой занят, что даже не услышал, как дверь скрипнула. Глянул Гаврила Семёнович ему через плечо, и дух у него перехватило: увидел он священные слова, что выстроились буковка к буковке, да не обычным поморским полууставом писанные, а какой-то собственной причудливой вязью. Будто не человек те буквы произвёл, а выросли они сами подобно цветам или травам. По краю страницы шёл кудрявый узор из листьев аканта на которых сидели птицы одна другой удивительней. Да так было выписано каждое перо, что казалось, чу — и порхнут птицы к небесам…
Вышел Яковлев из сарая задумчивый, тихонько дверь за собой притворил. А Лыковы смотрят на него, ждут: что скажет? Погладил седую бороду Гаврила Семёнович и говорит строго: «Грамотнику не мешать. А коли вам помощь нужна будет — мне скажите. Поможем!». Сказал он так и к себе ушёл.
С того дня Яковлев постоянно интересовался Никиткой. Лыковы жаловались, что на жильца свечей не напасёшься — и днём, и ночью работает, а когда спит — непонятно! Одну странность только за ним заметили: раз в три дня исчезает он куда-то, и только спустя время назад появляется. Решил как-то Степан Лыков проследить за жильцом и к удивлению своему выяснил, что ходит тот через озеро на калиновский берег. Зачем? Одному Господу ведомо!
Призвал тогда Яковлев к себе Никитку Афанасьева и допрос ему учинил. Краснея щеками признался тогда ему Никитка, что в сердце у него унхская девушка застряла. По первости Гаврила Семёнович даже растерялся. «Тьфу! Она ж язычница! Что может быть общего у раба Божьего и дикарки?». — «Любовь, — отвечал Никитка. — Господь создал нас одинаковыми и сердечной привязанностью нас наделил в равной мере. Мы любим Господа и всё, что создано им. Мы радуемся солнышку, траве, грибам и ягодам, радуемся воде и снегу, радуемся тварям Его, плавающим, летучим и пресмыкающимся, и Господь радуется вместе с нами. И те, кого вы дикарями зовёте, Им же созданы. Они любят и радуются тварному миру как и мы. Скажете, не так?». Мудрым был человеком Гаврила Яковлев, но на сей раз не нашёл слов для ответа. Твёрдо знал одно: нельзя молодому сердцу супротив своего рода и веры идти. Наказал он строго Никитке: больше к унхам ни ногой! «Убойся Господа, Никита! Молись с раскаянием в сердце за грехи прошлые и грядущие, пусть страх пред Судом Высшим тебя от мыслей дурных отвратит!».