В варварском обществе существовала резкая грань между свободнорожденными и несвободными, так что ее преодоление было либо невозможно, либо крайне затруднено. Брак свободного с рабыней влек порабощение первого или даже карался смертью — такое сожительство порочило свободу. Освобождение раба не превращало его в равного по статусу свободнорожденным людям; он переходил в разряд людей с ограниченными правами, и лишь по истечении нескольких поколений потомки вольноотпущенников могли в известной мере приблизиться к полностью свободным, однако память об их былой несвободе сохранялась. Это отношение оставалось живучим и в более позднее время. Автор «Жизнеописания Людовика» Теган, обращаясь к архиепископу Эбо Реймсскому, происходившему из королевских рабов, писал: «Государь сделал тебя свободным, но не благородным, ибо сие невозможно» (118, с. 157).
Все это — симптомы обостренного чувства высокого достоинства, сознания наследственной» родовой свободы и полноправия члена варварского общества. В представлении варваров, личные качества человека свобо д ного рода и раба — несопоставимы: от первого естественно ожидать благородства поступков, мужества, неустанной заботы о поддержании своей личной чести и чести рода (что, собственно, было одно и то же); второй, с точки зрения свободных и знати, — подл, вероломен, труслив и достоин лишь презрения или жалости. Верный и мужественный раб, честно и бесстрашно служащий своему господину, восхвалялся как уникум. Франкский историк Нитхард, осуждая знатных господ, участвовавших в усобицах IX в., писал: «Они были неверны данному ими слову, подобно простым рабам» (109, с. 30 и след.). Подобные оценки отражали глубокую укорененность в сознании людей Раннего Средневековья представлений о взаимосвязи социальных и нравственных различий между рабами и свободными. В этой моральной атмосфере формировались характеры и закреплялось традиционное деление на эти две противоположные категории.
Однако уже в начальный период существования варварских королевств на территории завоеванной германцами Римской империи в источниках находят отражение более нюансированные социальные градации. Видимо, расчленение общества на свободных ' и рабов не способно было выразить реальный спектр общественных отношений, и в глазах как законодателей, так и хронистов население делилось на «знатных», «благородных», «лучших», людей «среднего состояния» и «малых», «низших», «неблагородных», «худших». Все эти и подобные термины имели оценочный характер: в них признаётся существование «лучших» и «худших» в среде свободных. Возможно, что среди «низших», социально неполноценных, упоминаемых хронистами, встречались и люди рабского положения, ибо как простые свободные, так и несвободные или зависимые одинаково противостояли знатным и благородным, сливаясь в «чернь», «плебс», «незначительное простонародье». Такие оценки могли относиться к имущественному, правовому, сословному статусу, но они имплицитно содержали в себе также и моральную характеристику.
Тем не менее сознание противоположности свободных и рабов удерживалось в раннефеодальный период и тогда, когда на практике она уже начала стираться — вследствие социальной деградации массы свободных, оказывавшихся в личной и материальной зависимости, а равно и в результате освобождения рабов, которые превращались в таких же держателей земли, как и многие свободные. И те и другие были людьми подвластными. Однако в разных странах изживание рабства шло неодинаковыми темпами, поэтому и преодоление представлений о лежащей в основе социальной структуры оппозиции «свободный — раб» происходило в разное время. Во Франции скорее, чем в Англии (не говоря уже о Скандинавском Севере), вырабатывалось новое отношение к статусу зависимого крестьянина: признаки рабства и свободы, смешиваясь, перешли в новое качество. Термин colonus, первоначально обозначавший людей лишь одного слоя зависимого населения, затем утрачивает свою определенность, — отныне он применяется и к крестьянам, которые сохраняли элементы личной свободы, и к посаженным на землю рабам.
В одном из капитуляриев Карл Великий (или его писец) повторяет формулу римского права, знавшего деление общества лишь на свободных и рабов, — не существует никаких иных людей, кроме как свободные и рабы 2. Возможно, такой взгляд на социальную структуру был удобен представителям власти, однако ни в коей мере не отражал действительного положения в Каролингском государстве, под властью которого жили «люди различного состояния» (II, 1, № 154). «Полная» свобода и «окончательное» порабощение были не более чем двумя крайними полюсами, между которыми располагались бесчисленные градации. Четкое противопоставление свободных рабам, существовавшее как в античном, так и в варварском обществе, в период генезиса феодализма не исчезло, но отчасти размывалось, уступая место социально-правовой пестроте. Насколько традиционное противопоставление свободных и рабов уже не соответствовало реальности раннефеодального общества, вероятно, лучше всего явствует из завещания второй половины VIII в „где упомянута передача церкви двух рабов (servos), из коих «один свободный, а другой раб» (unus est liber et alter servus), или из клюнийской грамоты xi в„оформившей дарение виллы «с рабами и рабынями (cum servis et ancillis), проживающими в этом наследственном владении… будь то свободные, будь то рабы» (sive sint liberi, sive sint servi) (93, с. 337–338). Английский король Кнут сетовал в начале X I в. на стремление лордов представлять своих подчиненных то свободными, то несвободными, как им заблагорассудится.
Произвол феодалов? Стирание былой социально-юридической противоположности рабов и свободных? Несомненно. Возникает, однако, вопрос: как осознавались самими этими «свободными рабами» или «несвободными свободными» такие сдвиги в их статусе? К сожалению, анализ подобных явлений именно как фактов общественного сознания крайне труден: об идеологической и социально-психологической стороне проблемы наши источники молчат.
Вряд ли можно, однако, сомневаться в том, что размывание грани между рядовыми свободными и рабами сопровождалось глубокими мировоззренческими сдвигами. Если в предшествующую эпоху представления о сущности свободы и несвободы были вполне определенными и четкими, то в период переходный к феодальному строю они все более трансформировались. Текучесть и неустойчивость социальной терминологии Раннего Средневековья указывает на эти сдвиги в истолковании традиционных понятий и стоявших за ними ценностей. То обстоятельство, что в памятниках начиная со времен Каролингов «людьми короля» или «людьми церкви» («людьми» того или иного святого) именовали равно и свободных держателей земли и несвободных, говорило само за себя. Бывший свободный, превратившись в зависимого держателя, со времен е м исключался из системы публично-правовых связей, не посещал более народного собрания, не нес воинской службы, был подсуден своему господину, который мог подвергать его, подобно рабу, телесным наказаниям. Ясно, что у людей, хранивших память о своих полноправных и независимых предках, сознание утраты свободы вызывало острые отрицательные эмоции. Об этом мы узнаем из источников нечасто. Но, например, цитированный выше Теган писал, что посланцы императора Людовика Благочестивого «нашли бесчисленное множество людей, которые были удручены отнятием их отцовского наследства либо свободы» (118, с. 157).
Проповедуя смирение и перенося всю проблематику свободы из социально-политического плана в спиритуальный, церковь отчасти способствовала разрядке этих конфликтов, поскольку побуждала простонародье принять его новое положение как должное и отвечающее воле творца, но, разумеется, эта перестройка общественного сознания была длительным и сложным процессом. Христианизация наталкивалась на иные идейные традиции. Стремясь избавиться от гнета и социальной приниженности, крестьяне осмысливали свой протест и бунт в категориях возврата к языческой вере, к «древнему порядку» (саксонские стеллинги, выступавшие в 40-е гг. ix в. против собственных и франкских господ), к «праву святого Олава» (норвежские биркебейнеры — повстанцы, которые примыкали к противникам опиравшихся на знать и церковь монархов; последняя четверть XII в.) либо к «законам Эдуарда Исповедника» (английские крестьяне в канун Нормандского Завоевания 1066 г.).
В то время как сами крестьяне (или по крайней мере их часть) еще продолжали осознавать себя свободными (заявляя об этом в судах, где они отстаивали свой прирожденный статус, и провозглашая во время восстаний свободу и равноправие со знатью), господствующий класс рассматривал их уже в качестве несвободных: в цитированной выше поэме Адальберона «трудящиеся» приравниваются к сервам, тогда как «свободными» названы лишь знатные («те, кто молятся» и «те, кто сражаются»). Это расхождение в истолковании положения крестьянства было в период Раннего Средневековья и оставалось в дальнейшем одним из источников острых социальных конфликтов.