страну генералом Лебедем пыталась играть роль лукавого миротворца, но никакие угрозы и доводы не смогли остановить льющийся из души гейзер злобы и желчи. Человеку, который еще вчера был советским, очень хотелось убивать и причинять боль. И с этим ничего нельзя было поделать, кроме как ждать, пока бумеранг жестокости вернется к нему самому и тем, возможно, образумит. Что произошло? Одни полагали, что все дело в пропущенной мировой войне, вместо которой была «холодная война», арабо-израильский конфликт, война Америки во Вьетнаме, конфликт между католиками и протестантами в Ольстере, Пражская весна, студенческие волнения и волна терроризма, захлестнувшая в середине 1970-х Европу, наконец, наша афганская кампания. Очевидно, этого было мало, и скопившаяся в тюрьме народов агрессивность потребовала выхода и материализовалась тут же, как только это стало возможным. А другие считали, что человек (любой человек) — говно, мразь и продажная сука, и не свобода ему нужна, а оковы, как для буйного сумасшедшего; не парламент и рынок ему потребен, а кнут, Сталин и КГБ. Одни разочаровывались в человеке, другие в homo sapiens как таковом.
Летом, как и в прошлые годы, мы по инерции потянулись в родную Усть-Нарву, где наблюдали, как осуществлялась свобода по-прибалтийски. Нет, никакой душанбинской резни — все-таки не горячая Азия, а холодная Европа, умеющая канализировать агрессивность вполне гигиеническим способом. Эстония первой из бывших республик СССР ввела национальную валюту, визы и таможни, мы видели, как стремительно, словно женские уколы, наносился узор национальной независимости. Есть два вида хамства — южное, беспардонное, простодушное, и северное — сдержанное и расчетливое, но одно не лучше другого. Многие годы мы здесь кайфовали целой колонией, но, кроме нас, теперь никто не приехал; просторная, умирающая от малокровия Усть-Нарва — голый неубранный пляж, пустынные санатории и магазины, тень от прошлой жизни.
Мы потерпели до середины июля, после чего переехали в Комарово, поселились в летних домиках ВТО: озеро Щучка, велосипедные прогулки, относительно дешевое сухое вино, сигареты без талонов, Олимпиада, на которой в последний раз советские республики выступали под белым олимпийским флагом, олицетворявшим несуществующее единство несуществующей страны, а актеры БДТ собирались в кружок на вэтэошной веранде, чтобы посмотреть, как наш ушастый ризен за считанные секунды с неутоленным советским голодом опустошал миски, приносимые из пока еще изобильной театральной столовой. И как раз в июле начались слушания Конституционного суда по указу Ельцина о запрещении деятельности КПСС. То, что суд над КПСС в результате не получился, — еще одно разочарование, еще одна — возможно, главная — потеря этого года. Дело не в злой воле судей или принципиально непоследовательных аргументах обвинения с формулировками Шахрая. Не в том, что вместо одних коммунистов пришли другие, более прагматичные и гибкие. Нюрнберг, который пригвоздил бы коммунистическую идеологию к позорному столбу, не нужен был ни новой-старой номенклатуре, ни либеральной, но замаранной интеллигенции, ни «новым русским» с пятном от комсомольского значка на лацкане двубортного костюма. У страны, у постсоветского человека не было сил, чтобы принять рвотное и очиститься. Лучше жить так, с грехом пополам, перебарывая тошноту и таская за собой прошлое, как полку с классиками марксизма-ленинизма. Но разве и это ответ, а не вопрос? Изменилось все, не изменилось ничего. Вот только жизнь распахнулась, расширилась до краев, ласково убеждая, что с любым теперь может произойти что угодно — от самого плохого до самого непредставимого. Хочешь играть — играй. Правила определились. Отмотавший свой срок 1992-й, щедрый на посулы и надежды и богатый потерями, разочарованиями и опытом, был великим и жалким одновременно.
Сергей Кузнецов
писатель, журналист
*1966
Страна победившего постмодернизма,год 1993-й
Сегодня вынесенное в заголовок слово уже как-то неловко произносить, но тогда, в середине 1990-х, оно было в большом почете. Журналы организовывали круглые столы, газеты печатали статьи, а Третьяковка спешно провела целые две международные конференции, соотнесенные с проблематикой модерна-авангарда-постмодерна. Лиотар приехал в Питер, а Джексон — в Москву. Прибывший на следующий год, в 1994-м, Деррида был встречен как поп-звезда, Майкл Джексон от философии. Все модное и интересное было постмодернизмом: «Твин Пикс» Линча, повести и рассказы Пелевина, отдел культуры газеты «Сегодня», курехинская поп-механика, фильмы Ковалова и «Никотин» Добротворского — Иванова.
Но главное было не это. Постмодернизм означал «неоднозначность» и «многослойность»: он был разлит в воздухе — и даже люди, не знавшие этого слова, вели себя будто персонажи переводного романа. Неслучайно это было время моды на словечко «как бы», зародившейся в середине 1980-х в кругах богемы и «новой культуры», а в 1990-е проникшее в речь журналистов, бизнесменов и студентов. И даже дошкольников — одна шестилетняя девочка говорила: «Наша мама как бы боится тараканов. И как увидит — сразу визжит», четко подмечая игровую доминанту этого слова (мол, наша мама никого не боится, а только играет. Правила игры просты: увидишь — визжать).
Вряд ли найдется другое выражение-паразит, которое анализировалось бы столь пристально. Все сходились на том, что «как бы» (так же, как и «типа того») заменяет кавычки. Вадим Руднев видел в нем расширение обычной логики до четырехзначной (истина, ложь, «как бы истина» и «как бы ложь»). Михаил Эпштейн считал, что «как бы» убивает саму идею логики, и сравнивал с английским virtual. Елена Джагинова разделяла людей на употребляющих «как бы» перед субъектом и перед предикатом. Но главным было разделение на говорящих «как бы» и «на самом деле»: первые верили в условность истины, иллюзорность мира и цитатность речи, вторые — в существование трансцендентных ценностей, возможность их постижения и аутентичность высказывания. Сегодня ясно, что одно органически дополняет другое, но 1993 год был временем людей «как бы», и носители идеологии «на самом деле» казались безнадежно отставшими от моды.
Были еще оценочные слова, которые не оценивали ничего. Постмодернистский вкус не знал однозначной эстетической оценки; оценочное слово должно быть по возможности полисемантично. «Как тебе „Книги Просперо?“», — спросил я у Наташи Прохоровой, хозяйки легендарного видеопроката на Маросейке. — «Ну, такой... крутой Гринуэй», — ответила она.
«Крутой» — значит, те качества, которые можно было ожидать от Гринуэя, доведены до крайности. И говорящая не берется судить, хорошо это или плохо, понравилось или нет. Постмодернизм означал «свободу» и «полулегальность» в отличие от «тайной свободы», подразумевающей почти полную нелегальность. Нельзя было понять, что запрещено, а что нет. Бабушки, вечером продававшие у