– Дурень, кто ж так стреляет! – Я постучал пальцем по своему лбу, хотя хотелось врезать по Юрчиковой шее.
– Не дам! – Он резко опустил автомат, сжал его двумя руками.
– Пора снаряжать гранаты, – объявил вдруг Корытов.
Он тоже умудрился стащить четыре штуки, выгрузил их из карманов на дно окопа. Черные грубые ребрышки-дольки: мини-пародия на нашу планету, разрисованную параллелями и меридианами. С запалом на полюсе.
Я тоже быстро снарядил гранаты запалами, высунулся из окопа. «Бэтээры» упрямо ползли, их поливали свинцовым дождем, и было уже видно, как пули с искрами отскакивают в стороны. Бронетранспортеры шевелили башнями, носы-пулеметы изрыгали короткие, как плевки, очереди.
Фигурки приседали, исчезали в ложбинках, но под криками офицеров люди вновь вставали, оглядывались на спасительный тыл, шли вперед. Никто не хотел умирать.
Слева от меня примостился Опанасенко. Еще минуту назад его не было. Он отбросил в сторону часть бруствера, стал стрелять коротко и зло. Мне ничего не оставалось, как следить за ним и за результатами его стрельбы. Лицо Опанасенко приобрело серый цвет, сивые волосы, пыль на усах; губы мертво сжались, и лишь щека вздрагивала, когда он нажимал курок. Я заметил, как упал, взмахнул руками, будто запоздало сдаваясь, опоновец, и понял, что срезал его именно Опанасенко. Я вспомнил фразу, которую вчера произнес он: «Нас всех ждет судьба рижского ОМОНа». ОМОН и ОПОН – все переплелось. Пока эта черная густая земля не станет красной и вязкой от крови, здесь будут продолжаться робкие и бешеные атаки, над головой будут стонать пули, гусеницы танков и колеса бронетранспортеров будут рвать эту землю и вминать все, что на ней растет. А в перерывах между канонадами опять будут свистеть соловьи, душисто и пьяняще пахнуть сады, и гарь автомата вопьется в этот сладкий дурман, напоминая, что ничего хорошего не стоит ждать ни сегодня, ни завтра…
Опоновцы залегли – и сразу стало тихо.
– Не стрелять! – крикнул Опанасенко и выглянул за бруствер.
И тут где-то вдали грохнуло или потом грохнуло, не помню, какой-то свист, ветер на моих глазах, как в замедленной съемке, лицо Опанасенко стало разваливаться, подобно кроваво-белой вспышке, именно белый цвет еще успел поразить меня, как тут же обилие красного залило серые пересохшие стены окопа. Тело Опанасенко с ошметками вместо головы беззвучно, мешком рухнуло на дно. И так же тихо наплыла лужа крови. Юрчик поднял на меня белые, совершенно безумные глаза, протянул руки, будто просил вытащить из кошмара, только что привидевшегося ему.
Руки его были в крови и белесых кусочках, такие же мельчайшие кусочки усеяли и куртку Юрчика. Он стоял, полусогнув ноги в коленях, не чувствуя неудобства этой позы, и все смотрел остановившимися глазами на свои руки и одежду. Труп лежал за его спиной, огромный, страшный, с раскинутыми руками и неестественно огромными пальцами. Я отвел глаза от жуткого уродства, в кое превращается человек, лишенный головы. Остатки челюсти, рваная трахея, кровавые жилы…
«Сейчас будет блевать», – подумал я. И это совсем неплохо, потому как лучшего средства для самоочищения природа не придумала. Но Юрчику не блевалось, и я начал на него орать что-то маловразумительное, нелепое, агрессивное, ударил наотмашь по бесчувственному рту.
– Ну что ты уставился на свои руки, ублюдок? Мозгов не видел? Стряхни и вытри руки об землю. Мудак, обосрался!
Но не помогало, и я плюнул, потому что было все равно, и мне самому было хреново, потому что не здорово общаться с человеком, а потом видеть мозги этого человека, Вити Опанасенко, и представлять, что этим веществом он думал и отвечал, переживая за тебя.
Я повернулся и, пошатываясь, пошел, бросив на ходу безмолвному Корытову:
– Присмотри за этим недоноском.
Я шел на голос. Кинах матерился, и я шел на этот мат, как по радиомаяку. Кинах разберется, хотя как тут разберешься, сейчас он сам очумеет и будет полчаса выходить из прострации. Прострации… Прострации… Каску надо раздобыть. Опанасенко был без каски. Не спасло бы. Ему крупнокалиберным разнесло. Как теперь жене отдавать? Даже поцеловать нечего. Все гнусно… У меня четыре гранаты. Сейчас полезут эти гады. Буду бросать до последней.
Я шел, спотыкаясь, наталкиваясь на бойцов, кто-то из них чертыхался, кто-то недоуменно косился. Наверное, моя рожа выдавала мое состояние… Однажды в детстве я испытал страшное потрясение: на моих глазах автобус раздавил старую женщину. Она переходила улицу, автобус шел под гору, старуха стала метаться, водитель пытался объехать ее, и тут она поскользнулась и упала. Задним колесом автобус наехал прямо на ее голову. Ее дикий полувскрик прервал еще более страшный, мокрый хруст черепа. Лицо сдавилось, гримасу ужаса смяло вместе с последним мгновением, тупой, неотвратимый обвал грязной колесной резины… Но все же самым жестоким было другое: посреди брусчатой мостовой стоял на коленях водитель. Над ним возвышался милиционер и брезгливо распоряжался. Мужчина собирал в свою кепку студенисто-кровавые куски. Делал он это безропотно и покорно, окровавленные пальцы дрожали и машинально продолжали страшную работу – собирать обломки чьего-то сознания…
– Опанасенко убило! – раздался за моей спиной крик.
Тут же за следующим поворотом я увидел Кинаха.
– Что случилось? – Он, кажется, не расслышал.
– Опанасенко погиб… Крупнокалиберным. Голова вдребезги.
Кинах сник, посерел, стал лихорадочно искать что-то в карманах, и я понял, что у парня защитная реакция одна – накуриваться до одури. Он достал свои сигареты, сломал одну, бросил, бормоча не то что злобно, а с подвыванием:
– У-у… Как же так… Витя-Витечка…
Потом он вспомнил что-то, мутно посмотрел на меня из-под своей запыленной каски и внятно произнес:
– Где «Аврора»?
Я уже знал, что «Аврора» – это не крейсер революции, а обшитый бронелистами «КамАЗ», чудовище, столь же нелепое, пугающее своими огромными размерами, сколь малоэффективное, несмотря на впаянный крупнокалиберный пулемет.
Откликнулся Гриша, мой знакомый:
– Как и стоял – за штабом.
– Пора. Совсем оборзели, суки… Давай, Гриша, за пригорочком их объедешь… Скажешь Володьке, чтоб долбанул по правому. А мы тут же поддержим. Давай!
Гришка кивнул, глянул на меня своими грустными совиными глазами – и побежал выполнять приказ.
– Ты чего без оружия? – хмуро спросил Кинах.
– А кто мне его давал? – вопросом на вопрос ответил я.
– Я говорил Опанасенко, – тихо ответил Кинах.
И тут я вспомнил, как Опанасенко кричал мне «погоди», а я не обернулся.
Может, если б я обернулся, Опанасенко остался жив?
Затарахтело, заурчало – ожил камазовский мотор. Из-за штаба показался железный куб с приваренной намертво башенкой. Все оглянулись, никто не проронил ни слова. Чудовищная машина – словно выплывшая из фантастических грез кубиста, – переваливаясь, покатила по дороге. Никто не стрелял, урчание приближалось. Уже хорошо были различимы белые буквы на броне «ПМР» – Приднестровская Молдавская Республика.
Вдруг потянул резкий холодный ветер, швырнул мне в лицо пригоршню холодных капель. Заморосило – природа напомнила о перерыве, чтобы смыть первую кровь.
– Ну, чего рты открыли? – грубо крикнул Кинах. – Сейчас опоновцы на головы прыгнут!
Бойцы молча повернулись в сторону врага. Куб уже съехал с дороги и переваливался на кочках, как огромная утка.
– Правее, правее забирай! – вырвалось у Кинаха, и машина действительно стала заворачивать, будто водитель мог услышать командира. – Вот так мы воюем. – Кинах хмуро глянул на меня. – Начинали вообще с охотничьими ружьями. А ты говоришь: оружие положено. Гранатомет тебе подавай.
– Я ничего не говорю, – ответил я. – И не требую.
Терпеть даже намеки я не мог. Дурная война, тупое и бессмысленное наступление, автоматы в похмельных лапах, дикое желание надругаться над противником, окопная грязь и деготная чернота человечьего нутра… Ничего, погранвойска вам покажут, что такое блеск и точность удара.
Я довольно грубо подвинул командира и устремился по окопу. Гранаты колотились в карманах, я отодвигал мешавших бойцов к стенкам, чувствуя на себе раздраженный взгляд Кинаха. Я знал, что он не хочет со мной связываться, что я нервный и загадочный, что мне все по фигу. Возможно, и главная идея приднестровской революции. Единственное, в чем я не хотел разбираться до сих пор.
Куб уже ушел вперед, мне пришлось выскочить из окопа и бежать в открытую. Опоновцы тут же засекли меня и открыли стрельбу. Наверное, они состязались, потому как стреляли по очереди. Но я рухнул на мокрую траву и не поднимал головы. До ложбинки дополз и там, перебежками, до бугра. Оставался еще один бросок – под защиту «КамАЗа»… Почувствовал горький запах – но не запах гари: я уткнулся прямо в полынь. Сломанная, измятая трава горчила, и мне уже не хотелось вставать, хотелось лежать безвольной тушей, слиться с природой, этой крепчайшей, дурманящей травой, самому стать веткой, былинкой, лишайником, плесенью… Я рванул на себя стебель; заметил на руке подсохшую корочку – кровь Опанасенко – и травой стер бурое пятно, чтобы стало горячее. Уже затея моя, глупая, никчемная, нужна была для того, чтобы просто умереть: красиво взмахнув руками в падении или же не очень красиво с конечностями вразлет от взрыва. «Сдохну – и все. Почему-то не в Афганистане, а здесь, у реки, в Молдавии, среди чужих, неизвестных, непонятных мне людей…»