От воспоминаний лицо Гунара покрылось испариной, словно он опять оказался в том трюме. На щеках набухли желваки, рука, которая держала сигарету, чуть заметно дрожала.
Но Гунар знал меру. Выговорившись, он враз прекратил излияния и стал показывать путанку. Потом мы пошли с ним к речке ловить раков. В одних трусах и пьяненькие. Хотя ко мне это не относилось вообще-то — моя печень довольно быстро расщепляет алкоголь, был бы только гальюн рядом. Практически я никогда не пьянел, что, по мнению наставников, было немаловажно в моем деле.
Я тоже мог кое-что рассказать Гунару, но стеснялся при Велте особо распускать хвост. Но когда на речке мы остались одни, я все же кое-что рассказал о себе. Откровенность требует взаимности, к тому же он и сам спросил: кто я, где тружусь, кто мои родители и так далее. Но внутри меня всегда срабатывает какой-то клапан: не могу открывать душу, хоть убей.
Мне не хотелось ни сетовать на судьбу, ни козырять прошлым. И хотя я сразу же проникся к Гунару уважением, но его судовая мельница и связанный с ней рабский труд — ничто в сравнении хотя бы с той ночью, когда мы похищали видного деятеля одной национально-освободительной организации, которая была как кость в горле. Против нас, двадцатки спецназовцев, дралась охрана из ста пятидесяти головорезов. Но мы все равно вождя утащили и не потеряли ни одного своего. Потом ответственность за этот инцидент взяло на себя (естественно, по предварительной договоренности с нами) другое нацдвижение, а мы остались в тени, как и положено.
Не мог я в припадке пьяной откровенности рассказывать о себе: мол, смотри, Гунар, какая горькая выпала мне судьба — родителей не помню. Может, они были замечательные, а может, из самых последних, кто знает — умерли своей смертью или же убил их какой-нибудь Заварзин. Просто не знает этого никто. Рос в детдоме, оттуда — в профтехучилище, где из меня сделали плохонького слесаря-инструментальщика. Потом — служба на границе, в героическом Бресте. Вот, собственно, и вся моя жизнь. Никакого просвета. Не мог же я ни с того ни с сего рассказать рыжему, как после армии ко мне подкатилась одна влиятельная служба и незаметно прибрала к рукам. Сыграв на моей врожденной любви к авантюрам, послали в спецшколу, откуда выходят законченные зомби.
К стыду своему, я нередко думаю о том, что, наверное, у моих родителей было что-то неладно с генами.
Расскажи я Гунару, что был в Никарагуа, Мозамбике, глотал болотную жижу в Камбодже, разве он не посчитал бы меня фантазером, лжецом? А и поверь он — уважения ко мне не добавилось бы, не такой это человек. Скажи я ему, что, не считая работы с винчестером, я своим ножом перерезал глотки как минимум двенадцати террористам, которые, естественно, выступали против сочувствующих нам и зависимых от нас фронтов, движений, организаций национального освобождения, — что он, возликовал бы?
Разве понял бы меня этот бесхитростный человек, если бы я поведал, как однажды на Рижском вокзале в Москве подошла цыганка погадать и как она рвала когти, когда дотронулась до моей руки? Она взяла ее в свои ладони и тут же отбросила, словно обожглась. Цыганка с силой толкнула меня в грудь. «Уходи, сатана, сгинь, дьявол!», — закричала она на весь вокзал. И убежала…
Мы были убийцами, а командование внушало, что мы, если не голуби, то перелетные птицы мира. Мы убивали, резали, душили парашютными стропами, а нас награждали. Нас уверяли, что «уничтожение активной боевой единицы противника» — не убийство. Это долг, который, не считаясь ни с чем, мы должны выполнить. Разве мог я у тихой речки, где туман и вода, как парное молоко, рассказать вдруг такое пусть и симпатичному, но по существу чужому человеку?
Я смотрел на небо, на бриллиантики звезд, и хотелось встать на колени и спросить у них — какова цена жизни? Сколько граммов человечности я мог бы в себе обнаружить, если бы встал на весы вечности? Какие я мог найти слова, чтобы частокол букв не скрывал, а передал то, что творилось во мне? Никто не влезет в мою шкуру, чтобы увидеть начавшийся распад. Я еще был зомби, но уже зомби-еретиком, в груди которого начинает теплиться, говоря высоким стилем, священный огонь. И как признаться Гунару, что после того, как я увидел его сестру, весь мир изменился разом, словно кто-то встряхнул калейдоскоп и стеклышки создали совсем новый, абсолютно неповторимый узор…
…Мы поймали с десяток небольших раков. Но рыба не ловилась, и когда после очередного заброса путанки остались пустыми, мы развесили на кустах сетку и пошли в дом отогреваться.
Появилась еще бутылка самогонки, но дальше двух стопок дело не пошло. Мы сидели с Гунаром друг против друга — он дымил без передыху, прикуривая от предыдущей сигареты, а я сидел и смотрел, как он курил. И каждую секунду был настороже — нетерпеливо ждал появления Велты. Но она все не шла, а я продолжал купаться в клубах дыма, отдаваясь бездумному ожиданию.
В какой-то момент Гунар, словно рассуждая сам с собой, сказал:
— А может, подбросить Заварзину наш адресок?
— Интересная мысль, — без энтузиазма откликнулся я. — А что потом?
— Узнают красавцы, где Велта прячется, прилетят мигом, а мы их тут за жабры. У меня есть ружье, ракетница, найдется и еще что-нибудь… И это не будет превышением обороны. Веришь ли, руки зудят, хочется взять их за гланды.
— Ты думаешь, что они совсем уж придурки и всей шоблой приедут в Пыталово и примутся штурмовать твой дом?
— А куда им деваться? Это в их стиле, они ж ребята азартные…
— Ошибаешься. Могут кликнуть откуда-нибудь из Казани или Москвы наемников, от которых редко кто уходит. Заварзин сам пачкать руки не любит.
— Тогда какого хрена они за нами увязались?
— Пока нагоняют страху и ищут нору, где прячется лиса. И нам с тобой нужно сделать так, чтобы этот процесс затянулся у них как можно дольше. Когда уеду, ты постарайся от Велты далеко не отходить. Какое-то время и днем придется посидеть за закрытой дверью. Если что-то изменится, дам знать сразу же. Идет?
— Вообще-то прятаться я не привык, но ты вроде бы говоришь дело. Только в случае чего я их на мушку возьму…
Из другой комнаты вышла Велта. Наши глаза встретились, и я не стал отводить взгляда. Однако она коротко посмотрела на меня, потом еще раз и, показалось, с каким-то оттенком заинтересованности.
— Мне нравится, что вы спокойны, — сказала она. — По крайней мере, это вселяет надежду. И если уж судьба нас свела, могу ли я надеяться, что вы нас не бросите на полдороге?
Я увидел, какими напряженными сделались ее глаза и как напряглась шея у Гунара. Я держал паузу. Обдумывал, как бы ободрить.
— Не сомневайтесь. Это и не в моих интересах. Я уже Гунару сказал, что буду звонить и обо всем ставить вас в известность.
Она подняла глаза. В них — надежда вперемешку со страхом и каким-то новым ощущением. Во всяком случае, казалось, что в ее глазах появился новый оттенок жизни.
Вдруг с моего языка сорвалось:
— Сколько же всего вас, Подиньшей?
— Шестеро — три брательника, одна сеструха осталась в Балви и вот она, — Гунар кивнул в сторону Велты. — В люди вышла только Велта, хотя родилась последней — поскребыш. И, видно, все, что было хорошего у матери, досталось ей…
Велта зарделась и вскочила с дивана.
— Ишь, стеснительная какая, сейчас начнет психовать.
Но она только покачала головой и незлобиво сказала:
— Комплименты, братец, у тебя какие-то дебильные…
— Да ты не заводись, сестренка, — Гунар пьяно полез к ней целоваться. — Давай-ка еще по одной пропустим и… спать…
Мы так и сделали: выпили по рюмке, Гунар пошел спать, а мы с Велтой остались за столом и о чемто говорили. О каких-то пустяках — о серьезном не говорилось. И без того было чему давить на психику. Но все время я чувствовал, что между нами какая-то стена.
После недолгого сна я разбудил Гунара, и мы попрощались. У него была такая помятая физиономия, что еще долго я потом улыбался.
Через два с половиной часа я уже был в районе Елгавы, а еще через сорок минут — в Тукумсе, откуда без проблем добрался до Юрмалы, до пансионата «Дружба».
Я не верю в резкие, как удар приклада в плечо, изменения человека. Конечно, какие-то подвижки в нас случаются после потрясений, таких, например, как смерть… Но вот чтобы так, что называется, на ровном месте, почувствовать, как сбрасываешь прежнюю кожу и без видимой причины начинается страшная маята — такого со мной еще не было. Чего уж там — я подхватил корь, которую воспели поэты всех времен и народов. Эх, Велта, зачем я тебя встретил? Жил ведь спокойно, если, конечно, о моей жизни можно сказать так.
Но вот что странно: я почувствовал страх, которого не испытывал в самых безвыходных ситуациях, когда не раз на карту ставилось все. Страх не только за нее, но и за себя — ведь теперь я и сам стал себе дороже.
…Снилась церковь — красного кирпича, с тремя разрушенными куполами. Я все пытался нащупать где-то поблизости лежащий винчестер, но рука впустую блуждала по чему-то липкому и скользкому.