— Понял я тебя, Федор Юрьевич, так и передам.
— Ох, день нынче долгий. Что там еще? Какие слухи по Москве гуляют?
— Ропщет народ, батюшка, — честно признал исправник. — Непристойные речи глаголит, Петра Алексеевича «пьянчужкой-царем» называют да «царем Кокуйским»…
— Ишь ты! — аж поперхнулся Ромодановский.
— … Дескать, не ведают, в какую сторону он святорусскую землю и матушку Москву повернет. А еще говорят, что подати высокие, что год от года все хуже становится. А как государь съехал, так правды на Руси и вовсе не доискаться. Тебя во всем винят, Федор Юрьевич.
Губы князя перекосило от едкой усмешки:
— А кого же им еще винить, коли не меня? Чай, на Москве я теперь за хозяина. Что там еще такого болтано?
— Хлеб подорожал, мясо дорогое, только по праздникам и приходится отведывать. Но более всего говорят о том, — голос исправника перешел почти на шепот, — что, дескать, помер государь на чужбине, а вместо него пришлые людишки заправляют.
— Вот как?! — подивился Ромодановский.
— На всех базарах только о том и болтают.
Такое дело без пития не переварить. Подняв кувшин, он жадно поглощал пиво, оттопырив нижнюю губу. А когда в утробу провалился последний глоток, князь сытно икнул и потребовал продолжения рассказа:
— О чем еще роптание?
— О тебе худое молвят, князь, монстрой да кровопийцей называют!
— Не ново! — вяло отмахнулся Федор Ромодановский. — Дело говори!
— А еще говорят, что на царствие нужно Софью Алексеевну ставить, только она одна порядок навести может.
— Крамольников отлавливаете?
— А то как же без того, Федор Юрьевич! — горячо заверил дьяк. — Все ямы и кандальные палаты ими забиты.
— Кто из них самый говорун?
— Федька Савельев, попов сын.
— Откуда родом?
— Из Переславля.
— Пусть приведут. Поговорить желаю.
Скоро стража привела изможденного узника — долговязого, неимоверно тощего. Тело его иссохло так, что одежда на нем висела мешком. Рыжая борода, собравшись клинышком, посматривала в сторону. Волосы у колодника были густые и длинные, а вот на самой макушке пробивалась светлая поляна. На тонких руках — несуразно тяжелые кандалы.
— Сядь! — кивнул начальник приказа на лавку.
Лавка была старая, низкая, до блеска отполированная седалищами узников.
— Чего ты там про государя злословил?
Федор Юрьевич пытался рассмотреть на его лице нечто похожее на страх, но тот взирал на удивление спокойно, как если бы оказался не в Преображенском приказе, а за околицей батюшкиного дома.
«Неужто не ведает, куда попал? — Федор Юрьевич глядел на кандальника с интересом. — Из Преображенского приказа только два пути — на каторгу или на погост».
— То, что по всей России уже давно высказывают. От государя уже давно известий никаких нет. Сгинул он на чужбине! Даже неведомо, где его могилка.
— Сгинул, говоришь. Глянь вот сюда, — поднял князь лежавшую на столе грамоту. — А это что тогда?
— Мне почем знать?
— От великого государя посланьице. Живехонек он, чего и нам всем желает. И знаешь, что он пишет?
— Не ведаю.
— А пишет он о том, чтобы таких смутьянов, как ты, я своей властию наказывал. Всех тех, кто дурные слухи о царе-батюшке распускает.
— Ты бы, князь, по базарам прошелся, так еще и не такое бы услышал.
— Ты, попович, не дурачься, — строго заметил князь. — Не в богадельню попал, а в Преображенский приказ.
— Чего же мне трудиться, князь, ежели отсюда только в одну сторону? — хмыкнул попович. — На погост!
Князь Ромодановский с интересом посматривал на колодника. Перед ним стоял человек редкого мужества. Иных только от одного вида судьи приказа в пот прошибает, а этот лишь глаза сузил.
— Вот как ты заговорил… Чем же ты так крепок?
— Молитвами, князь, — смиренно ответил попович.
Заполучить бы такого в соратники. Гниль одна вокруг, опереться не на кого.
— Складно отвечаешь, попович, а вот только на бога надейся, да сам не плошай. Не ведаю чем, но приглянулся ты мне, попович. Иные прежде чем до пыточной дойдут все смрадом изойдут, а ты держишься так, как будто тебя в кабак привели. Силен! Ну так что, поверил, что государь жив?
— Поверил, князь.
— А хочешь знать, о чем он дальше пишет?
— Не моего ума это дело.
— А ты, оказывается, нелюбопытен. Ох, по нраву ты мне приходишься, попович! — Подняв грамоту, князь Ромодановский принялся читать: — «…А тебе, кесарь-цезарь Федор Юрьевич, низко кланяюсь и прошу об одном, уговори Евдокию уйти в монастырь. Не люба она мне…»
Попович невольно сглотнул слюну.
— Слыхал?
— Чай не глухой, — тихо отвечал попович.
— Вот это и есть государева тайна. И как ты думаешь, попов сын, уговорю я царевну уйти в монастырь? Али нет? — хитро сощурился Ромодановский.
— Неведомо мне, князь, — растерянно произнес попович.
— А вот я тебе могу сказать наверняка. Уговорю! Поначалу я приду к ней, как холоп, просящий милости, чтобы послушала приказ великого государя Петра Алексеевича и отправилась в монастырь. — Подумав малость, добавил: — Если потребуется, так в ноженьки ее царские бухнусь. Чего же ради государевой службы не сделаешь! А вот если откажет, тогда уже другой разговор. Возьму ее за волосья, как простую девку, и уволоку на телегу. — Привстав, князь Ромодановский приблизил лицо к поповичу. Тот не отшатнулся, выдержал режущий взгляд. — И на позор повезу по всей Москве в монастырь! Думаешь, не посмею?
— В твоей власти, князь.
— Верно глаголишь. Еще как посмею!
Лицо у князя Ромодановского было круглым, заметно припухшим от ежедневного пьянства. Нос крупный, пористый, с некрасивыми синими сосудами.
— Посмеешь, князь, — отвечал попович.
В крупных глазах Федора Савельева произошла какая-то перемена. Это был еще не страх, а скорее некоторое осознание того, что его земной путь может завершиться в яме Преображенского приказа. А умирать-то ой, как не хочется!
— Посмею… То, что я тебе прочитал — государева тайна! Для чужих ушей не предназначенная, а потому, попов сын, у тебя две дороги — или упокоиться под топором палача, или служить в Преображенском приказе… Ты поначалу подумай, прежде чем несогласием обидеть, помереть ты всегда успеешь. Уж не сомневайся, я из тебя все вытрясу, даже то, чего ты никогда не ведал. Подвешу на дыбе, да кнутами, кнутами! Не многие такое выдерживают! Видишь, в самом углу печка чугунная стоит? Мы в ней щипчики накаливаем… Я уж и не буду тебе говорить, что мы потом этими клещами с кандальниками делаем. Да тут и воображать не нужно особо, сам все поймешь… Ну так что скажешь мне, попович?
— Хорошо, князь. Буду служить в твоем приказе, а только не из-за страха, а из-за правды. Надо же кому-то и правдой заниматься.
— А ты думаешь, мы из-за кривды государю служим? — насупился было Ромодановский. — Вот что я тебе скажу, попов сын. Там, где государево слово, там и правда! А другой не бывать! Стража!
Позвякивая саблями, в комнату ввалились три молодца. Недобрым взглядом окинули Федьку Савельева.
— Перепугал ты нас, батюшка! Мало ли…
— Что же вы такие пугливые? А ну скидайте с поповича оковы! Да кафтан принесите. Не простой, а из парчовой ткани. Мы своих слуг одаривать умеем. А еще и жалованье хорошее получать будешь. А коли справляться станешь, так кое-что и от своих плеч добавлю. Мы хороших работников ценим.
Подьячий принес парчовый кафтан. На локотках слегка протерт, но зато не драный. И бережно положив его на лавку, спрятался в углу.
— А ну примерь! — распорядился Ромодановский.
Перечить Федька Савельев не стал. Подняв кафтан, надел без видимой охоты. Глянул на покрой — крепко сшито, но с чужого плеча. Наверняка сняли с какого-то горемычного.
Но ведь не спросишь!
— Эко, какой молодец! Как на тебя сшит. А теперь давай рассказывай, что тебе ведомо.
— В Ярославле на базарной площади повстречал купца. Товар он вез в Москву. У него свояк в московских стрельцах. Так вот он сказывал, что стрельцы службой государевой недовольны. Того и гляди, бунт поднимут.
— Как зовут купца? — строго вопрошал князь.
— Тимофеем кличут… Степанов.
— Записал? — обратился Ромодановский к подьячему, поскрипывающему гусиным пером.
— Успел, батюшка.
— Далее.
— Говорил, что турецкая кампания все соки из стрельцов повысасывала. Житие худое, более половины из них под Азовом в боях сгинуло. Обнищали совсем.
— Как зовут стрельца?
— Фрол Кречетов, сотник.
— Ишь ты… Разыщем! Никуда он от нас не денется.
— Чего же им не хватало-то? Государь о них как о детях родных заботился. Что там еще?
— Говорил про сухари. Дескать, съели все. Осталось травой питаться.