Не было тьмы, подвального запаха пыли, духоты, а только свежий нежный запах зеленых лесных яблок. Что-то гремело под ногами, чавкало и хлюпало, мы топтались на чем-то податливо-мягком.
А потом я отпал от нее, и в подвале вдруг вспыхнул электрический свет — это, видимо, Зинулька, зловещая зануда, решила меня выкурить-высветить из подвала. Я огляделся и увидел, что стою в огромном жестяном блюде — противне со студнем. Весь этот студень от страсти я истоптал в тяжелый бульон, и брызги его вперемешку с лохмотьями мяса заплескали и облепили мои шикарные брюки до пояса. Наверное, слон, кончив соитие, заливает себя и подругу таким количеством густой комковатой мясистой спермы с ломтиками лимона.
Я озабоченно спросил:
— Лора, ты не знаешь — студень был говяжий или свиной?
— Говяжий. А что?
— Слава Богу! Я боялся, чтобы ты не забеременела от меня свиньей.
Лора стала нервно смеяться:
— Ты им хочешь подать студень на своих штанах?
— Убьют! Они, гости наверху, — люди страшные. Нам с этим деликатесом появляться там нельзя. Пошли отсюда через боковую дверь.
Она испугалась, удивилась, обрадовалась:
— Куда?
— Ко мне. Будем жить в моей машине. Хуже, чем с теткой Зиной, тебе не будет…
Я встал, пошел на кухню, достал из холодильника водку, нацедил добрый стаканчик, хлопнул, закусил огурцом и вернулся к огорченной подруге с важным заявлением:
— Слушай, Лора! Раньше в моей жизни было много ошибок и заблуждений…
Она с надеждой и интересом взглянула на меня.
— И самая горькая в том, — торжественно возвестил я, — что я, как всякий видный коммунист — а я был очень видный, отовсюду видный коммунист, — был вне лона церкви…
В глазах Лоры возникло опасливое подозрение, но я не дал окрепнуть ему, а бросился на колени и страстно сообщил:
— А ведь нас когда еще Владимир Ильич Ленин учил: жизнь есть объективная реальность, данная нам в ощущение Богом…
Лора осторожно сказала:
— Ну, если уж Ильич пошел в ход — не к добру, наверное, исповедь…
— И не права ты! — строго остановил я ее. — Потому что как только мы, демократы, победили тоталитарный режим, так сразу же мы, видные коммунисты, первыми вернулись в это самое лоно. Так сказать, вкусили наконец благодать полной грудью.
Лора со вздохом махнула рукой:
— Раньше на железнодорожных станциях стояли таблички в конце платформы — «закрой поддувало»…
— Твоя душевная черствость, Лора, и твоя грубость, Лора, не помешают мне сказать тебе, Лора, все, что накипело в моей страждущей религиозной душе, Лора!
— Трепач, проходимец и уголовник, — забыв о недавних слезах, улыбнулась Лора.
— Неверие — мука и смертный грех темных духом. Это мне поп, мой сокамерник отец Владимир, сказал. Святой человек, за веру пострадал — пьяный въехал в храм на мотороллере, старосту задавил. Итак, подбивая бабки в моей сердечной исповеди, торжественно обещаю… Как истинно верующий пионер…
— Обещаешь, как будто грозишься, — засмеялась Лора.
Я выдержал страшную паузу, потом отчаянным шепотом возгласил:
— Вот тебе святой истинный крест — никуда не убегу! — Я тяжело вздохнул и смирно завершил: — В смысле — пока не убегу…
— В каком смысле — пока? — заинтересовалась Лора.
От громадности данного обещания я неуверенно поерзал и рассудительно предположил:
— Кто его знает? Может, пока ты меня не выгонишь… Впрочем, и выгонишь — не уйду. Мне все равно идти некуда. Буду тут с тобой мучиться, с наслаждением…
Александр Серебровский: мучение
Марина извивалась, кричала и плакала от сладкой муки, раскачивалась и падала мне на грудь, взвивалась и с хриплым стоном счастья впечатывала меня в себя, и в судороге наслаждения впивалась мне в шею зубами, и боль становилась все острее — я чувствовал, что она прокусит мне горло, я захлебнусь собственной кровью, я не мог этого больше терпеть — физическая мука стерла удовольствие…
Закричал, оттолкнул ее — руки повисли в пустоте. Потрогал осторожно горло — золотой крестик сбился на цепочке и уткнулся в ямку на шее, давил резко и больно, как острый гвоздь…
Поправил крест на цепи, поцеловал его, разжал пальцы, и упал он мне на грудь — тяжелый, теплый, — как ангельская слеза сострадания.
Повернулся на бок — пусто рядом со мной. У Марины своя спальня. Мы не спим вместе. Довольно давно.
Я не могу. Не получается больше. Дикость какая-то! Все врачи мира не могут уговорить или заставить моего маленького дружка. Он, послушник подсознания, молча и неумолимо воюет с моей волей, с моими желаниями, с моей личностью.
Врачи долдонят одно и то же: вы совершенно здоровы, вы молоды, у вас нет никаких органических поражений или отклонений. Просто у вас стойкое хроническое нервное перенапряжение, вы живете в режиме непрерывного дистресса, вам нужен покой, разрядка и отвлечение.
Мое гнусное подсознание сильнее всех их знаний, исследований, препаратов и процедур.
Когда я смотрю в бегающие глаза сексопатолога, когда слушаю утешающую буркотящую скороговорку психотерапевта — весь этот жалобный, нищенский, побирушечий бред профессорской обслуги, я понимаю с горечью и гордостью: не руководители, не управители, не помощники они моему маленькому дружку, живущему в монашеской черной аскезе и отшельничестве. Мое могучее, отвратительное подсознание оказалось сильнее меня самого и наказало меня по-страшному.
Импотенция? Ха-ха! Бессилие? Лом вам в горло! А может быть, это не наказание? В том смысле, что не задумывалось как возмездие, а просто — баланс сил? Может быть, изначально задумано, что римский папа не должен трахать баб?
Но Кароль Войтыла, когда стал Иоанном Павлом, был уже старым хреном. А мне тридцать шесть лет. И я не могу уйти в отпуск, чтобы отдохнуть, — никогда, ни на один день. Я разряжаюсь, только переключив свое внимание с одной кошмарной проблемы на другую — еще более невыносимую. Я отвлекаюсь от своих забот только затем, чтобы положить в свой карман чужие.
Я — Мидас, строящий золотой свод мира. Большая тягота, большая власть, большой кайф. Интересно, обрадовались бы или огорчились легионы людей, зависящих от меня, если бы им довелось узнать, что не я им хозяин и распорядитель их судеб, а мой маленький дружок, одинокий и бессильный, отдавший меня самого во власть могучей черной тьмы бушующих во мне ураганных стрессов и ужасных страстей.
Наверное, обрадовались: они — рабы. И я — раб. Мидас — царь, который знает о своем рабстве. Никто не догадывается об этом. Врачи не в счет, они не игроки, а интерьер, часть декорации жизни, неживая природа. Они верят, что это болезнь чрезмерного душевного утомления.
А я знаю, что это не состояние надпочечников, простаты, яичек и всей остальной мочеполовой требухи — это свойство моей души, которую ученые дураки называют подсознанием.
Бедные живут в счастливом заблуждении, что за деньги покупается власть.
Деньги платят за небольшую власть. За настоящую власть принимается только одна плата — душой.
Об этом знаю я. И Марина, без которой я не могу жить, которую я люблю мучительной острой ненавистью, ибо по кошмарной прихоти судьбы она и есть неумолимо-жестокий мытарь, взимающий с меня безмерно тяжелую плату душой за ту власть, что я имею, за ту жизнь, которую я веду.
Я могу в этом мире все — не могу только заставить ее кричать от наслаждения. Со мной.
Все! Все! Все!
Я проснулся. Конец пытке ночного отдыха — обморока, липкого кошмара, бессилия перед провокациями моей души, заполняющей темноту и безволие страшными снами об ушедшем навсегда счастье, которое, может быть, и было смыслом радостного животного существования меня — молодого, бедного, алчного, полного никогда не сбывающимися мечтами.
Все! Все!
Встаю. День начался. Сейчас — в гимнастический зал, и гон по электрическому бесконечному тротуару беговой дорожки, силовые машины, неподъемные блоки — до горячего истового пота, до сильной, глубокой задышки, пока не придет Серега, невыспавшийся, помятый, и недовольно спросит:
— Ну что ты так рвешься наверх? Что ты так напрягаешься?
— Времени нет, — тяжело отдуваясь, отвечу я.
— О чем ты говоришь? Ты же молодой еще!
— Уф-ф! — брошу я гири. — В нашей сонной отчизне молодость — всегда или льгота для лентяев, или стыдный порок для достигателей…
— Ты думаешь, в мире по-другому?
— Мир, Серега, это не только пространство. Это — время… Царь Александр Филиппыч Македонский к тридцати трем годам завоевал полмира и умер. Иисус Христос в этом возрасте создал Новый Завет, был распят и вознесся. А наш былинный герой Илья Муромец только слез с печи и пошел опохмеляться. А мне уже больше годков натикало…
— Ты хоть не опохмеляешься…
— Бог миловал… Все, пошли мыться.