– Одним словом, – продолжал Федор Филиппович, который, хоть и заметил невольный вздох Сиверова, явно предпочел не обращать на него внимания, – старик по знакомству отдал добытый лоскуток бумаги на экспертизу, слезно попросив выжать из него все, что можно: условия хранения, наличие или отсутствие консервирующих веществ и, в первую очередь, конечно же, возраст. Он признался мне, что в ту минуту понятия не имел, что именно ищет, но что-то ему подсказывало, что без такой экспертизы не обойтись. Понятно, что отказать Григоровичу в такой пустячной просьбе никому и в голову не пришло, и экспертизу ему произвели в два счета и притом со всей возможной тщательностью. Никаких консервантов на бумаге, естественно, не обнаружили, а что касается возраста...
Он сделал эффектную паузу, но Глеб не стал заполнять ее нетерпеливыми вопросами. Он уже понял, что вот сейчас, сию минуту, Федор Филиппович поднесет ему ту самую поганку, ради которой был затеян весь разговор, и не испытывал по этому поводу ни малейшего энтузиазма. А если уж быть до конца честным, говоря о его ощущениях, то более всего на свете Глебу Сиверову в данный момент хотелось попросту проснуться. Потому что вся эта бодяга с графологическими и прочими экспертизами, с таинственными незнакомцами и интригующими намеками, будучи сопоставленной с принесенной Федором Филипповичем газетной сплетней, в сумме давала картинку, которая может привидеться разве что в бреду.
– Что касается возраста, – повторил Потапчук немного недовольным тоном, – то его удалось установить лишь очень приблизительно. Согласно заключению экспертов, за точность которого они ручаются своими добрыми именами, представленная Григоровичем полоска бумаги была произведена советской целлюлозно-бумажной промышленностью не позднее пятьдесят шестого года...
– Вот так точность, – не удержавшись, пробормотал Глеб.
– И не раньше сорок девятого, – закончил Федор Филиппович.
– Аут, – сказал Сиверов после продолжительной паузы. – Я убит, уничтожен, развеян по ветру... Не понимаю, как этот ваш Григорович пережил такое известие. В его-то возрасте! Как же он ухитрился перепутать бумагу?
– Шутками ты от меня не отделаешься, – устало сказал Потапчук. – Ты ведь прекрасно понимаешь, что, если бы существовала хоть малейшая возможность какой-то путаницы или ошибки, этого разговора у нас с тобой просто не было бы. Но ситуация действительно именно такова, как я ее тебе описал: существует письмо, написанное, вне всякого сомнения, рукой Ленина – правда, не то очень больного, не то очень старого, – на отлично сохранившейся бумаге, произведенной где-то между сорок девятым и пятьдесят шестым годом. То есть в тот период, когда Ильич уже давным-давно лежал в мавзолее и заведомо не мог ничего написать. Надо еще принять во внимание и это.
И, взяв с дивана газету, он потряс ею перед Глебом. Тот с кислой миной посмотрел на газету и отвернулся.
– Знали бы вы, до чего мне не хочется принимать это во внимание, – сказал он.
– Мне тоже намного удобнее думать, что Григорович где-то дал маху, а то и вовсе впал в маразм и рассказал мне обыкновенную байку, – признался Потапчук. – Кстати, в конечном итоге именно это может оказаться правдой. Но может ведь и не оказаться! Ты ведь знаешь, какая это сложная штука – наша новейшая история...
– Сложносочиненная, – поправил Сиверов.
– И если сейчас какой-нибудь кретин полезет ее уточнять... Ну, словом, кому это надо?
– Народу не нужны нездоровые сенсации, – грустно процитировал Слепой. – Народу нужны здоровые сенсации... Но я все-таки не понял, в чем конкретно будет заключаться мое задание.
– Конкретно? – Потапчук пожал плечами. – Ты, ей-богу, как маленький. Все тебе объясни, разложи по полочкам... Конкретно, Глеб Петрович, ты должен установить, насколько все это соответствует действительности, узнать, откуда дует ветер, и... э...
– Заткнуть поддувало, – подсказал Сиверов.
– Грубо, – вздохнул Потапчук, – но зато по существу. Именно заткнуть. Каким способом – будет видно. Сначала надо разобраться, что это такое – обыкновенное недоразумение, ошибка, провокация или исторический факт. Выяснишь, доложишь, а потом вместе подумаем, как быть.
– Подумаем, – кивнул Глеб. – Мы с вами, Федор Филиппович, уже столько лет вместе думаем!..
– И что?
– И ничего оригинального так и не придумали. Всегда одно и то же: пиф-паф, ой-ой-ой...
Потапчук поморщился: он не любил, когда Сиверов начинал морализировать, – так, во всяком случае, это называл сам генерал.
– Когда придумаешь другой надежный способ сделать опасного человека безопасным, не забудь сообщить мне, – сухо сказал он.
– Непременно, – все так же грустно пообещал Глеб. – Я подам вам докладную записку... на обороте чертежа вечного двигателя. И благодарное человечество нас с вами не забудет...
– Действуй, Глеб Петрович, – сказал Потапчук, тяжело, по-стариковски вставая с дивана. – Только аккуратно, без художественной самодеятельности. И береги себя.
– Что? – удивился Глеб.
– Что слышал. Чует мое сердце, что вокруг этого дела вот-вот заварится такая каша... Хорошо бы нам с тобой успеть все это предотвратить, но боюсь, мы сильно опоздали: секрет, о котором пронюхали газетчики, это уже не секрет.
Когда Федор Филиппович ушел, Глеб вернулся в комнату, закурил и долго в глубокой задумчивости смотрел на газету, что так и осталась лежать на диване. С того места, где он стоял, ему был хорошо виден заголовок, обведенный красным маркером: "КТО ЛЕЖИТ В МАВЗОЛЕЕ?"
Сиверов шагнул к дивану, намереваясь еще раз перечитать заметку, но в последний момент передумал, раздраженно смял газету и зашвырнул бумажный ком в самый дальний угол комнаты.
* * *
Черный, любовно отполированный до зеркального антрацитового блеска "Лексус", мигая оранжевым огоньком указателя поворота, медленно вкатился в сводчатую арку, миновал ее, спугнув по дороге тощего облезлого кота, прошуршал шинами по иссеченному трещинами, рыжеватому от старости асфальту двора и плавно остановился в тени старых лип, пока еще прозрачной и невесомой, но вскорости обещавшей сделаться густой, плотной и прохладной.
Водитель выключил двигатель и плавно затянул ручной тормоз. В машине наступила тишина. Не торопясь выходить, Клыков оглядел тихий тенистый двор, закурил и, вынув из кармана пиджака мобильный телефон, с сомнением взвесил его на ладони, как будто прикидывая, нельзя ли этой штуковиной проломить кому-нибудь череп.
Разумеется, ничего подобного делать он не стал, а просто набрал номер и стал ждать ответа. Дождался он, увы, только бравурной музыки, на фоне которой до отвращения жизнерадостный женский голос сообщил ему, что абонент отключен либо находится вне зоны действия сети.
– Старый черт, – проворчал Клыков, убирая телефон. – Одно из двух: он его либо разбил, либо просто забыл подзарядить.
– Точно, забыл, – сказал водитель. – Особенно если до сих пор с мобилой дела не имел.
– Тоже мне, премудрость, – проворчал Клыков.
Он снова достал телефон и, припомнив, набрал домашний номер Льва Валерьяновича Григоровича. В трубке один за другим потянулись длинные гудки. От нечего делать Клыков стал их считать и, насчитав десять, прервал соединение.
– Ну, куда его черти уволокли? В магазин, что ли, потащился, за кефиром?
– За стрихнином, – предположил водитель. – Не поверите, я такого ядовитого сморчка в жизни своей не видал. Все ему не так, все не слава богу, все у него шлимазлы, пальцем деланные... Так что жрет он, я думаю, крысиный яд, а запивает серной кислотой. Хотя, вообще-то, сейчас он дома.
– А ты откуда знаешь? – удивился Клыков.
– А вон, – сказал водитель и кивнул подбородком в сторону стоявшего поодаль белого "Москвича", в меру потрепанного, в меру ржавого, с покрытыми старой, еще мартовской, наверное, грязью бортами. – Он за нами весь вчерашний день таскался: куда мы, туда и он.
– Так-так-так, – многозначительно протянул Клыков, глядя на "Москвич" недобро прищуренными глазами. – Вот, значит, как? Ну ладно, так тому и быть. Ты мне скажи, на чем ты старика возил?
– Как договаривались, Николай Егорович, на тещиных "Жигулях". Она было начала рот разевать, так я ей сто баксов сунул, она и увяла.
– А ты уверен, что эти умники тебя до самого нашего офиса не пропасли?
– Уверен, Николай Егорович. Я сто раз проверял, все чисто было. Они за стариком следят – от подъезда и до подъезда. Потому я и говорю, что он дома.
– А трубку почему не берет?
– Может, заснул, – сказал водитель. – А может, и помер. Дело-то стариковское!
– Типун тебе на язык, – сказал Клыков, подавив желание суеверно поплевать через плечо и, может быть, даже перекреститься.
В предположении водителя содержалась изрядная доля того, что незабвенный Васисуалий Лоханкин именовал сермяжной правдой: Григорович действительно был чертовски стар, и эта история с письмом юному пионеру, похоже, не прибавила ему здоровья. Вчера при встрече с Клыковым он выглядел как-то странно, да и вел себя тоже не совсем нормально: вздрагивал, бледнел, прятал глаза, говорил уклончиво и туманно... Неужели старику при помощи каких-нибудь своих высокоученых примочек удалось-таки установить точную дату написания письма, прочесть старательно выжженный кончиком сигареты год – одна тысяча девятьсот пятьдесят четвертый?