Я засунул руки в карманы и уставился в окно. Узкое, высокорасположенное, оно показывало унылую панораму октябрьского неба. Ярко-синего, солнечного, но уже до холодной сталистости отмытого дождями и отполированного заморозками.
Вздохнув, я пошел к Макарецу. И, подойдя, впервые за несколько лет обратился к нему по-людски:
— Это, Василич… Натурально, я не я буду… Никак, вообще…
— Чего? — удивленно спросил он.
Вы будете смеяться, но я смутился. Я, Миша Мешковский, не мог найти слов, чтобы выразить то, что думаю! Впрочем, только сначала. Потом дело пошло лучше:
— Не смогу я сегодня работать. Руки трясутся. Нервы — ни к черту. Еще собью кого-нибудь. Неохота. Я ставлю машину.
— Ставь, — он махнул рукой и шмыгнул носом. — Какая теперь-то разница?..
Я так и не понял, что имел в виду завгар — или то, что со смертью Четырехглазого во всех что-то надломилось, или что мне теперь можно делать, что угодно — все равно меня скоро попрут из таксопарка.
Разбираться я не стал. Потому что не врал, говоря, что нервы — ни к черту. Напрягись я сейчас мозгом, и не уверен, что смогу удержать на месте свою крышу. А потому просто протянул Макарецу ключи, нашел свою фамилию в протянутом журнале, поставил напротив закорючку, долженствующую означать подпись и, через раз переставляя ноги, пошел к выходу.
Мне было хреново — факт. Так же, как хреново было всем, кто работал в гараже и кому уже сообщили о смерти всеобщего приятеля Четыре Глаза. Так же, как хреново было самой природе — она вяла без зазрения совести, усугубляя хреновость в людских душах.
Я знал, что рано или поздно доберусь до подонков, размозживших Четырехглазому голову. Я чувствовал, что этого не избежать. Даже несмотря на то, что не знал, с чего начать поиски. Но что-то, какое-то неясное предчувствие, сосало мою душу. Она чувствовала близкую кровь, и настраивалась на бой.
Но с кем? Я не знал, где противник, не знал, в какую сторону нанести первый удар. Более того — я не знал, первым нанесу удар или все-таки буду стороной обороняющейся. Впрочем, тут у меня было определенное преимущество — я знал, что война будет, а подонки — нет. Фактор внезапности оставался на моей стороне, но как его использовать, я тоже не знал.
Мысли выписывали кренделя, запутывались в морские узлы при первой попытке привести их в относительный порядок для подготовки плацдарма идей. И то, что они никак не хотели сортироваться, говорило только об одном — самих идей, по крайней мере, сегодня, мне не видать.
Чтобы хоть немного провентилировать мозг, я побрел в сторону Набережной. Другого места, чтобы постоять, не бросаясь в глаза странностью своего поведения любопытным прохожим, я не знал. Не в горпарк же идти, в самом деле, где до сих пор витала неуспокоенная душа Четырехглазого. А идти домой, где все до пошлости уютно, знакомо и пахнет Женечкой, не хотелось.
Люди и машины текли мимо — кто обгоняя, а кто — наоборот, спеша навстречу, — и им было просто. У них не было друга, растерзанный труп которого им продемонстрировали сегодня поутру. У них были обычные дела и заботы, и они воображали, что это очень важно, очень трудно и несправедливо — именно на них взваливать эту непосильную ношу. Чушь. Но подобную чушь еще вчера порол и я, спеша куда-то, ругаясь и плюясь матерными словами. Вчера я даже не подозревал, что может быть еще труднее. Намного труднее — стократ. Что душа, в которую беспардонно и смачно плюнут, может устроить мне аутодафе.
В общем и целом, я, если чем и выделялся из толпы, то, наверное, именно отрешенным и заторможенным видом. Но это внешне. Внутренне же я был совсем — как инопланетянин — другой.
Я шел и думал. Лица встречных и поперечных расплывались, как в тумане, но я не обращал на эту странность внимания. Пусть себе расплываются. Хоть по молекуле до размеров Вселенной. К черту. У меня друга грохнули.
Я шел и вспоминал Четыре Глаза. Как он дурачился, отдавая Макарецу пионерский салют, осененный болтающимся на шее пионерским галстуком. Как он однажды, в стельку пьяный, пытался выбраться на четвереньках из гаража и ползти домой, где его ждала — совершенно трезвого, между прочим — верная супруга. Как он уронил колесо в смотровую яму и угодил им прямо по кепке Вахибу, да так удачно, что тот полчаса гонялся за виновником по всему гаражу, ругаясь по-адыгски и потрясая ключом на тридцать три.
Вспомнил, как мы, таксисты, бились об заклад, ставя на кон ящик водки, удастся ли кому вывести его, невозмутимого в принципе, из себя. Пари заключалось несколько раз, но, насколько я помню, психанул Четыре Глаза только однажды, да и то не на спор, а потому, что кто-то не выбирал выражений, говоря о его семейной жизни. Этот «кто-то» пришел в гости в гараж сильно выпивши, устроил посиделки и нагрубил Четырехглазому. Тот, окосевший, без лишних слов взял с ящика бутылку водки и разбил о голову грубияна. И только после этого стал бить себя в грудь, матерно ругаться и кричать, что никому не позволит поносить его Любаву. Но виновник происшествия этой речи уже не слышал — он лежал на полу, и над его ухом с поразительной скоростью набухала шишка.
Вспомнил я и те несколько заварушек, из которых нам приходилось выпутываться вместе. Иногда помогал он мне, чаще — я ему. Но, как бы там ни было, я всегда знал, что моя помощь окупится — стоит мне попасть в хипеш, позову его, и он придет, вооружившись первым, что попадется под руку, хоть вилкой, хоть скалкой. А нетрадиционным оружием он, не смотря на хилое телосложение, орудовал на удивление ловко. Самое интересное, что ни нож, ни пистолет в его руках не держались — в этом смысле он был совершенный пацифист.
И вот такого парня сегодня ночью какие-то ублюдки угробили за жалкую тысячу рублей — разве это цена его жизни, с которой мне, допустим, и вовсе стоило брать пример? Но эти сволочи не спрашивали у него биографию. Они просто поставили в ней точку. Грубо. Монтировкой. Или газовым ключом. Какая разница, если книга его жизни так и не была дописана?!
Я приметил ступеньки и спустился вниз, к воде. Грязные, вонючие струи — не реки даже, ручейка — несли на своей поверхности всякий хлам. Обрывки газет, в которые бомжи, киряющие где-то выше по течению, заворачивали закуску; щепки и палочки, которые в глазах десяти-одиннадцатилетних сограждан выглядели, натурально, корабликами; упаковки от презервативов и йогуртов, которыми лакомились на берегу молодые люди мажорного типа. Ручей был такой же мерзкий и вонючий, как осень. Никакой разницы.
Я примостился в укромном закуточке метрах в двадцати от лестницы, вынул из кармана сигареты, сунул одну из них в рот, поджег. И подумал, что в последнее время стал слишком много курить. С какого-то момента даже курево сам себе покупаю. А ведь раньше, бывало, стрельнешь одну сигарету раз в два-три дня для успокоения нервов, и порядок. Разве, скажем, лет пять назад я думал, что буду скуривать по десятку боеголовок ежедневно? Да скажи мне кто такое, я бы ему в лицо расхохотался, посчитав сказанное глупостью.
Но сейчас было другое дело. Я привык к новому положению. Выкуривал сигарет по десять, и даже не задумывался, почему. То ли оттого, что жизнь стала более нервная, то ли оттого, что старый стал. Да и не суть важно это. Все равно ведь курю, и вряд ли уже брошу. Даже желания не возникает. Действительно худо-бедно нервы успокаивает.
Я сидел, курил, и смотрел, как ветер срывает с кончика сигареты пепел и искры и уносит их куда-то вбок. Туда же густым шлейфом улетал и дым, вырывавшийся изо рта.
Как душа Четырехглазого, блин!
Небо затягивалось тучами, воздух набухал влагой, темнел. День готовился выдать серию водяных ударов по расклеившемуся городу и его раскисшим обитателям, одним из которых был я. Не везет, так не везет. Даже в мелочах. Вымокну, как последняя собака, а то и воспаление легких подхвачу. Впрочем, плевать.
Не знаю, сколько бы я так еще просидел — с раскисшими мыслями и сам растекшийся, подобно медузе. Но мне помешали пожирать планктон грустных полудумок-полудремок.
Из сгустившегося предгрозового сумрака передо мной нарисовались двое. Пьяные, как революционный броненосец «Потемкин». Пошатываясь, они с интересом рассматривали меня. Я с не меньшим интересом смотрел на них. Невооруженным взглядом было видно, что они хотят подраться. Что ж, может, это было то, что нужно и мне. Драка — не важно, хорошая или плохая. Главное — нанести удар. А может, десяток-другой ударов. Чтобы выплеснуть через них злость, душевную пакость — все то, что отравляло жизнь в данный момент. Пусть эти двое побудут козлами отпущения. Жалко, что ли? Тем более, что сами они, кажется, не против.
Возможно, парочка была слишком пьяна, чтобы замечать нюансы. А может, никаких нюансов и не было, а на глазах у меня висела все та же пелена задумчивости — несмотря на то, что в голове уже носились вполне конкретные мысли. Но эти двое ничего не замечали.