– Договорились. – Полковник снял со спинки стула китель. – Коваль! – На пороге мгновенно предстал двухметровый прапорщик. – Определи Пятака в четыреста вторую хату.
Коваль недоуменно посмотрел на полковника.
– Товарищ полковник… Глеб Иванович, но там же…
– Знаю, знаю… Кажется, их там трое? Рассели по камерам, ничего страшного, не баре. Пусть поживут вместе со всеми и смрад тюремный понюхают. Холодильник поставь туда. Ну и заполни его чем-нибудь приличным, да про водку не позабудь. – Коваль продолжал стоять, хлопая глазами. – Ну чего застыл? Уводи этого сидельца.
* * *
Отношения между хозяином и заключенным теперь упростились неимоверно, и Пятак был рад этому. Если общение будет и дальше прогрессировать в таком же темпе, то уже через неделю они начнут хлопать друг друга по плечам в проявлении дружеских чувств.
– Все, выговорился как на духу. Теперь ты все знаешь, – сказал Пятак, стряхнув пепел прямо в стакан, из которого несколько минут назад пил коньяк. Вот уже несколько часов они сидели в кабинете Коврова и беседовали. В голове Пятака приятно гудело, а душу раздирал многошумный праздник. – Пойми, гражданин начальник, я на многое не претендую, но, кроме обещанной воли, мне бы хотелось иметь немного деньжат. Все-таки я их заслужил… А с твоими возможностями хапнуть общак – дело плевое.
Полковник посмотрел на стакан, испачканный пеплом, и спросил:
– Ладно… Сколько ты хочешь?
– Десять процентов будет в самый раз.
– А не много ли… для арестанта?
– Шутить изволишь, гражданин начальник. Ты же обещал. А потом, много денег никогда не бывает. И еще… если я вдруг неожиданно исчезну, на воле это может многим не понравиться, – уколол взглядом хозяина Пятак. – Они будут знать, с кого спросить.
– Ты уж прямо осерчал, – примирительно проговорил Глеб Иванович. – Будут тебе десять процентов. Денег, как ты говорил, там много, на всех хватит. Или, может, ты мне не доверяешь?
– Доверяю… Просто хочу внести некоторую ясность.
– Теперь о главном. Побег твой состоится завтра. Коваль принесет тебе в камеру форму, переоденешься в нее. Свои шмотки сунешь в сумку и оставишь ее в камере. Потом твои вещички заберут. С Ковалем ты выйдешь во двор, сядешь в фургон, который он тебе покажет. Машина проверяться не будет. Тебя высадят за кольцевой дорогой. Мы же с тобой встречаемся, как договаривались, через неделю ровно в восемь вечера. Место ты помнишь… Я постараюсь выправить тебе кое-какие ксивы. Ну лады… Выспись как следует, попей водочки. Коваль тебе еще принес… В общем, будь как огурчик. Коваль! – крикнул Глеб Иванович. И когда на пороге появилась внушительная фигура прапорщика, Ковров привычно распорядился: – Проводи Пятака в четыреста вторую.
– Есть, – охотно отозвался детина. – Пойдем, чего застыл? Нагостился!
Пятак шел по длинному коридору, который успел изучить до последней трещинки. И от нечего делать считал шаги. До его хаты их было ровно триста двадцать. На стене кто-то нарисовал голую бабу со всеми анатомическими подробностями. Художественное дарование в рисунке присутствует налицо. Что ни говори, а зэки талантливый народ, бывает, так вылепят из хлебного мякиша пистолет, что от настоящего ствола не отличишь.
На двести восьмом шаге Коваль приказал остановиться. Оно и понятно – впереди железная решетка, разделяющая коридор на две ровные секции. Но неожиданно прапорщик приказал повернуться. Пятак недоуменно обернулся и увидел направленный в лицо ствол пистолета. Последнее, что он увидел в своей жизни, – пучок яркого пламени, брызнувшего из ствола. Он опрокинулся на разделительную решетку, и она гремуче вздрогнула, чуть прогнувшись.
Коваль приблизился.
В центре лба заключенного зияло небольшое отверстие, из которого несильно сочилась кровь. Прапорщик снял правый ботинок покойного, отодрал стельку и вытряхнул крупный перстень. Секунду он любовался преломившимися в камнях лучами, а потом небрежно опустил перстень в карман. После чего вытащил из кармана револьвер и вложил его в руку убитого.
Загромыхали металлом перегородки, и коридор наполнился торопливым топотом.
– Коваль, что случилось? – подскочил со спины дежурный по этажу, упитанный краснощекий верзила.
– Пушку на меня наставил, – бесстрастно доложил прапорщик, – пришлось его уделать.
– А ствол-то у него откуда взялся? – недоуменно заморгал дежурный. – Не из кишки ведь вытащил?
– А хрен его знает?! – пожал плечами Коваль.
– Будет теперь разбирательство, – озадаченно почесал затылок толстяк. – Ты-то сам как? – поинтересовался он участливо.
– Я-то что, – махнул рукой Коваль, – не меня ведь убило.
– Тоже верно, – охотно согласился дежурный.
Рядом стояли еще трое надзирателей. Дело обыкновенное, подумаешь, зэка грохнули, – закопать, да позабыть. Один достал початую пачку сигарет и ненавязчиво принялся угощать приятелей.
– Хозяину-то кто доложит – ты или я? – поинтересовался дежурный по этажу.
– Давай лучше я, – уныло вздохнул Коваль, – все-таки я стрелял.
– Ну как знаешь, – с заметным облегчением проговорил толстяк.
Самое главное в писании икон – это достоверно передать лики святых. Иконопись – ремесло очень непростое, и допускаются к нему только избранные, люди, отмеченные божьей печатью. Одно дело – выводить хитоны, где достаточно всего лишь одного мастерства, и совсем иное – одухотворенная плоть. Без молитвы тут не обойтись, а кроме того, важно душевное просветление. Оно же достигается только долгим постом и чистыми помыслами.
Отец Герасим тонкой кисточкой добавил морщину на лбу, и Спас Нерукотворный чуток посуровел и теперь смотрел с такой строгостью, будто хотел вывернуть душу наизнанку. Странное дело – даже при самом скрупулезном соблюдении всех канонов лики святых выглядели всякий раз по-иному. Не то чтобы они не были похожи на себя прежних, просто в их облике появлялись какие-то дополнительные черточки, возможно, незаметные для неискушенного зрителя, но очевидные для богомаза.
Монах отстранился и критически осмотрел сотворенное. Редко он оставался доволен написанным, но сейчас как раз был тот самый случай. Икона удалась, и он отчетливо осознал, что это лучшая его работа за последние три года.
Трудно было сказать, что поспособствовало удаче – справно заготовленные доски, особый состав красок, замешанных на охре, очистительные молитвы с изнуряющим постом, – или, может быть, все это вместе. Но икона получилась именно такой, какой он желал ее видеть – просветленной, с божьей отметиной на челе.
Труд был завершен, закончился и пост. Сегодняшним вечером иконописец решил порадовать себя небольшим куском семги, а после причастия выпить стакан кагора.
Ополоснув кисть, он аккуратно положил ее на мольберт.
Уже несколько лет Герасим писал иконы. Теперь он мог сказать со всей определенностью, что двигался к этому всю свою жизнь, хотя вначале невозможно было даже предположить, что он займется иконописью. Прежде чем у него открылся талант, Герасим два года простоял на дорогах с копилкой в руках, выпрашивая у мирян деньги на восстановление храма, и когда однажды взял в руки карандаш, то, к своему немалому удивлению, обнаружил, что тот ожил, создав на бумаге образ Божией Матери. Игумен, молчаливый и сутулый старик, никогда не выказывающий своих чувств, вдруг одобрительно крякнул, заметив:
– Ладная картинка вышла. Видно, талант у тебя, богомазом при монастыре будешь. – И, чуть прищурившись, попытал: – Осилишь? Работы много будет. Иконостас расписать нужно, фрески подправить. А потом в округе три церквушки разоренные стоят, нуждается в них митрополия. Архиерей сказал, что их тоже поднимать предстоит, так что тебе и там поработать придется.
– Как скажете, отец Гурьян, – смиренно отвечал Герасим, слегка наклонив голову, как и подобает монаху.
Игумен, ценивший более всего послушание, в этот раз недовольно повел бровью:
– Тут одного моего желания мало. А сам ты чувствуешь к этому делу призвание?
Смутился Герасим под пытливым взглядом игумена и отвечал, как чувствовал:
– Два дня назад ко мне видение пришло, будто бы я с кистью в монастыре стою. Решил попробовать, и вот этот рисунок получился. Хотя мне и раньше рисовать приходилось, но способностей больших за собой не подмечал. Но дело это мне по душе. Может, сон в руку?
Старый монах был более категоричен:
– Не видение это, сын мой, а просто на твою голову провидение божье сошло, а такой промысел большая редкость. Талант в тебе открылся, так что пиши на здравие.
Первый год отец Герасим писал хитоны, не отваживаясь на большее, а когда опыта было накоплено предостаточно и он ощутил в себе немалые силы, приступил к изображению ликов.
Он никому не показывал своих икон раньше положенного срока, не из суеверия, которое прячется даже в самом набожном человеке, а из эстетического чувства, что всегда присутствует в каждом настоящем художнике. Только готовое произведение может быть предано суду, и первый зритель, как правило, человек близкий, умеющий по достоинству оценить работу. Таким ценителем для Герасима всегда оставался игумен, и его скупая похвала была куда весомее восхвалений целой братии. Краски, уложенные на доску тонким и ровным слоем, подсохли окончательно, самое время, чтобы пригласить старца. Иконописец любовно протер доски мягкой ветошью, отчего лик ожил еще более.