– Боженька, спаси и помилуй меня грешного! Спаси и помилуй! Спаси и помилуй! – прижимаясь к нависающей конской голове, взмолился он, вспомнив слова, с которыми в трудную минуту обращалась к богу умершая по весне его бабушка Фекла.
С верха оврага долетел протяжный вой – это молодые волки, задрав к лунному диску острые морды, завели по родителям поминальную волчью песню. От надсадного воя задрожала осиновым листом комолая корова, и даже по захрапевшему Чертушке волнами побежала знобкая дрожь.
И тут свершилось чудо… Уняв дрожь, Чертушка ткнулся теплыми мягкими губами в шею пацаненка и, встав перед ним на передние колени, наклонил к земле косматую гриву.
– С-с-спасибо!.. Ты услышал меня, боженька! – всхлипывал пацаненок, перекатываясь с конской гривы в седло.
Овраг остался далеко позади, но протяжный, с тоскливыми переливами вой осиротевшей волчьей стаи колотился то совсем рядом, за спиной, то впереди, то звучал из темноты откуда-то сбоку. По следу идут, проклятущие! – понял пацаненок. Не отстанут, пока своего не добьются.
Перепуганную корову волчий вой подстегивал, как пастух кнутом, она бежала во всю коровью прыть и, если вой раздавался рядом, жалась к Чертушке вздрагивающим боком и путалась у него под копытами.
Пацаненок время от времени собирался с силами и, привстав на стременах, в надежде увидеть огоньки жилья, до рези в глазах вглядывался в темень. Но вокруг простиралась лишь глухая степь, освещенная тусклым лунным светом. Скоро на лунный диск наползла рваная черная туча, стеной повалил мокрый снег. Косые полосы снежных зарядов в считаные секунды одели в белый саван степь, корову, лошадь и маленького всадника.
Чтобы не вылететь из седла от порывов ураганного ветра, пришлось Игореше завязать повод на луке седла и вцепиться двумя руками в конскую гриву, полностью вручив свою судьбу Чертушке.
Почувствовав свободу, конь трепещущими ноздрями втянул в себя воздух и крутанулся на месте, вслушиваясь в завывания ветра. Потом, круто изменив направление движения, уверенно шагнул навстречу борею и постепенно перешел на размашистую рысь. Корова старалась не отставать от него.
Уткнувшийся в конскую гриву закоченевший пацаненок догадывался, что ему надо полностью довериться умному животному. И еще он понимал, что если сейчас заснет, то свалится с коня и неминуемо погибнет в этой ревущей ураганной ночи.
А под утро, когда силы совсем уже оставили его и перед глазами поплыли цветные круги, Чертушка вдруг резко осадил на месте и призывно заржал. Из снежной круговерти донеслось еле слышное ответное ржание. Ошалелым мычанием откликнулась на него корова и, оборвав веревку, бросилась в ту сторону. Скоро из занимающихся предрассветных сумерек показались несколько всадников с дымными факелами в руках.
Позже пацаненок узнал, что это конюх Кондрат Евграфыч, встревоженный его долгим отсутствием, сгуртовал молодых казаков на его поиски.
При виде всадников цветные круги перед глазами пацаненка закрутились с бешеной скоростью и вдруг рассыпались на множество полыхающих осколков. А потом, в наступившем сразу же беспамятстве, похожем на падение в глубокий черный колодец, опять в упор смотрели на него собравшиеся из этих осколков желтые глаза издыхающего подпалого, и не было у него более сил уклониться от них…
Подскочившие казаки растерли его снегом, влили в рот какую-то обжигающую жидкость и завернули с головой в мохнатую горскую бурку.
– Гли-ка, у коровы шкура лоскутьями!.. Не иначе как с бирюками комолая встренулась… – слышались удивленные возгласы спасителей.
– Казаки, выходит, сарматовский малец отбил безрогую у волков-то, а?!
– Выходит, отбил… Добрый казак из пацана получится!
– В сарматовскую, крепкую породу, в сарматовскую! – одобрительно заметил Кондрат Евграфыч и, словно очнувшись, ударил себя по коленям: – Чем я думал, старый пень, когда в ночь искать скотину мальца наладил. Бог дал, обошлось, а зарезали б волки его аль жеребца колхозного – опять бы шкандыбать старому Кондрату по колымскому этапу…
– Все путем теперича, Кондрат Евграфыч, не причитай дюже! – ощерился калмыцкой стати молодой казак.
– Дюже не дюже, казаче, а нагайка Платона Григорьевича по моей дубленой шкуре, чую, зараз погуляет.
Так и вышло. Когда казаки внесли бредящего пацаненка к Платону Григорьевичу в курень, тот выслушал Кондрата Евграфыча и наотмашь полоснул по его горбатой спине нагайкой.
– Эх, мать твою! – сквозь зубы выругался он. – Коммунячьи тюрьмы, видать, научили тебя, Кондрат, кровь людскую дешевше коровьей ставить?..
– Ох, научили! – зло ухмыльнулся в прокуренные усы конюх. – Шаг вправо, шаг влево, Платон Григорьевич, и красная юшка зараз хлестанет из лба и из всех твоих остальных дырок… Итит в их партию мать! – люто скрипнул он гнилыми зубами.
Однако под застолье с самогоном, устроенное Платоном Григорьевичем по случаю спасения внука, конфликт между стариками был полностью исчерпан.
В тот же день Кондрат Евграфович привез на санях из тернового оврага двух матерых мертвых волков – подпалого с вываленным наружу языком и рыжую с проседью волчицу.
– Выдублю шкуры, Платон Григорьевич, и кожушок тебе из них сроблю, – пообещал он. – Волчья шерсть страсть как от позвоночного скрыпу помогает.
– Не кличь беду на мой курень, Кондрат, увози бирюков с база! – решительно потребовал Платон Григорьевич.
– Тю-ю, старый казачня, неужли волчачьей мести испужался! – удивился Кондрат Евграфович. – Теперича без папки и мамки бирючата зараз к калмыцким кочевьям подадутся…
– Плохо ты волчью породу знаешь, Кондрат! – оборвал его старый есаул и для острастки хлестнул нагайкой по сапогу. – Увози, не доводи меня до греха! Чем языком молоть, вези с конюшни на мой баз теплого конского навозу, а на ночь глядя накрой Чертушку кошмой и гоняй его до белой пены. Как кошма конским потом пропитается, не мешкая вези ее сюда.
– Знамо дело, – закивал Кондрат Евграфович, – обложить навозом, опосля завернуть в кошму, конским потом пропитанную, – первое лекарство при лихоманке.
Всю неделю, пока внук не пришел в сознание, Платон Григорьевич не отходил от его постели. Обкладывал его теплыми лошадиными «яблоками», два раза на дню заворачивал в пропитанную конским потом кошму, вливал сквозь стиснутые зубы горькие степные настои. А когда тот оклемался малость, старик потрогал красную полосу на его рассеченном надбровье и первым делом спросил:
– Ты это в беспамятстве про какие-то глаза все гуторил, внуче… А ну сказывай, как на духу, что там между тобой и бирюком стряслось?
– Когда бирюк умирал, он мне все в глаза смотрел, деду, – обкусав коросту на губах, ответил тот.
– А ты ему? – вскинулся дед.
– И я ему в глаза смотрел…
– От-то, беда на долю сиротскую – хуже полыни горькой! – затосковал сразу дед. – Отвести очи-то надо было, да тебе ли, несмышленышу, ведать о том…
– О чем ты, деду?
– Истинную правду тебе скажу, Игореха, а ты во все уши слушай. – Платон Григорьевич перекрестился на передний угол. – В старину, когда, значит, на войну казаки шли, то походного атамана себе выбирали. «Любо», стал быть, на майдане ему кричали. Опосля, если воля на то его атаманская была, молодые казаки затравливали в степу матерого бирюка. Пока тот бирюк кончался, атаман в глаза его неотрывно смотрел…
– Зачем?
– Стал быть, по древнему казачьему поверью, кончаясь, бирюк душу свою волчью передает тому, кто последний раз в его очи глянет.
– Брехня то, дедуня!..
– Брехня не брехня, а тот атаман царю-батюшке победу на конце клинка подносил. Нахрапом в бою он брал, хитростью волчьей да коварством, а первей всего, внуче, тем, что ни к своим братьям-казакам, ни к супротивнику-басурману пощады и жалости он не ведал. Война тому атаману – что мать родна делалась. Худо в том, внуче, что для жизни станишной, мирной он потом совсем пропащий был, хуже каторжанина. Потому по возврату с войны на том же самом майдане, стал быть, казаки зарубали таких атаманов, а потом в мешке в Дон с крутояри бросали.
– З-з-зачем?.. – округлил глаза пацаненок.
– Штоб они опосля одной войны на другую войну и всяческие безобразия народ станишный не баламутили, как зимовейские атаманы Стенька Разин да Емелька Пугачев, да еще атаман бахмутский Кондрашка Булавин.
– З-з-значит, когда я вырасту, у меня душа будет в-в-волчья?! – залился горючими слезами пацаненок. – Тогда мне жить не мож-ж-жно, дедуня!
– Про душу волчью, може, и впрямь брешут, – провел натруженными пальцами по его рассеченному надбровью дед и тихо добавил: – Все ж наказ мой тебе таков: что в овраге промеж вас с волком сгоношилось, при станишниках языком не мели, а вот про то, что зараз я тебе тут гуторил, как в года войдешь, чаще вспоминай, внуче.
– З-з-зачем?..
– Штоб никогда над твоей человечьей душой волчья душа верха взять не смогла, – вздохнул дед и, подойдя к переднему углу, стал истово молиться иконе Святого Георгия.