— Подумайте, Драпкин, внимательно, прежде чем отвечать, — это важно. Лекарь привозил Бастаняну какие-нибудь вещи? Или забирал у него что-либо?
— И привозил, и забирал, — уверенно ответил Драпкин.
— Что это были за вещи?
— Какие-то свертки, пакеты, чемоданчики, сумки. Или картины. — Драпкин на миг задумался и повторил: — Да-да, я уверен, что это должны были быть картины. Небольшие упакованы в картон или бумагу, а покрупнее — свернуты в цилиндрические рулоны…
— Вы думаете, что это были холсты без рамы?
— Я не могу этого утверждать! — прижал руки к груди Драпкин. — Я ни разу не видел сам холст. Эти рулоны были завернуты в пластик. Но мне кажется, что они пахли пылью и краской…
Полку казалось, что от самого Драпкина пахнет ацетоном — запахом страха и отчаяния. Несчастный урод. Яйцерожденный. Куриное яйцо, попавшее в гнездо стервятников.
Отворилась дверь, Джордан пропустил в кабинет детектива Конолли, а сам поманил пальцем Полка в коридор. Стивен взял свой бумажный стаканчик с остывшим кофе, прихлебнул — противная кислая бурда, с отвращением поморщился и сказал Конолли:
— Потолкуйте с супругами еще о друзьях ушедшего от нас навсегда мистера Лекаря… Среди них было много людей замечательных и, главное, очень интересных для нас… — И отдельно обратился к Эмме: — Вспоминайте, пожалуйста, все о ваших друзьях…
— Ха! — сразу же возникла Эмма Драпкина и передразнила Полка: — «Друзья!» Тоже мне друзья! Таких друзей — за хрен и в музей!
Подошедшая переводчица на ходу дожевывала сахарный пончик «донатс», утирая салфеткой губы.
— Это переводить инспектору Конолли? — деловито осведомилась она.
— Это можете не переводить, — усмехнулся Полк. — Конолли имеет представление о взглядах миссис Драпкин на дружбу и любовь.
— А что, не так? — подбоченилась Эмма. — Какие друзья? Что за лепет? Друзья нужны в молодости, когда ты глуп и беден. А серьезному мужику друзья — только обуза! Не было у Вити друзей.
Полк рассмеялся:
— Вы мне положительно нравитесь, миссис Драпкин. Я даже жалею, что не познакомился с вами раньше, до Лекаря…
— А вам что, Витя Лекарь мой борщ перебаламутил? — покачала головой Эмма. — Поверьте, вкус не испортил…
— И не сомневаюсь! — заверил Полк. — Хочу открыть вам страшную тайну — сегодня в нью-йоркских тюрьмах содержится 68 246 человек. Боюсь, к завтрашнему утру эта внушительная цифра увеличится еще на одну весьма приятную даму. Так что мне не суждено оценить вкус вашего борща. Поэтому вы думайте, вспоминайте, говорите детективу Конолли как можно больше. Вам уже давно пора во весь голос «петь» — или, как говорят ваши земляки, «колоться»…
И, не слушая ее отчаянно-яростного клекота, пошел из кабинета.
— Баллисты дали заключение, — сказал Джордан. — Парень, убитый днем в лифте аэропорта Джей-Эф-Кей, расстрелян из пистолета Лекаря, из того «ругера», что у него вытащили из живота после катастрофы. Лекарь врезался в грузовик в 2.35, а убитого обнаружили в лифте приблизительно в 2.20.
— На той скорости, что мчался Лекарь, времени у него было достаточно, — кивнул Полк. — Вы с русской милицией связались?
— Мы послали запрос в Москву, в их МВД. Но они никогда не торопятся с любыми бумагами, — махнул рукой Джордан. — Застреленного по документам зовут Сергей Ярошенко, ему двадцать семь лет, прибыл по гостевой визе, на теле две татуировки и след огнестрельного ранения приблизительно годовалой давности…
— Кто приглашал в гости?
— Или во въездной анкете ошибка, или таких людей нет в природе…
— Запрос в наш консулат в Москве? Там должен быть официальный бланк приглашения — с печатями и заверениями.
— Уже ушел, — вздохнул Джордан. — Но сейчас все эти бумажки — кусок дерьма. За сто долларов на Брайтоне тебе изготовят удостоверение директора ФБР или верительные грамоты посла в Одессе — совершенно настоящие.
— Не жалуйтесь, Джордан, это нормальные издержки свободы, — засмеялся Полк.
Джордан остановился и посмотрел на него в упор своими выпуклыми бычьими глазами:
— А почему вы решили, что я такой большой ценитель свободы? По мне — ее и здесь, у нас, с избытком. Но почему мы должны расплачиваться за свободу этих кровожадных хулиганов — вот этого я никак не пойму!
— Дорогой лейтенант Джордан! — очень серьезным тоном начал Полк. — Еще в университете мне вдолбили, что свобода есть понятие неделимое. Но если кто-нибудь из твоих копов услышит, что в три часа ночи мы спорим о природе свободы, он справедливо скажет, что мы оба идиоты и ты потеряешь авторитет. Поэтому давай спустимся, дернем по паре стаканчиков, пожуем и решим, как жить завтра…
19. Москва. Ордынцев. Морг
Хирург Фима Удовский, громадно-толстый, как африканский слон, сказал снисходительно-строго:
— Не жалуйся… Жизнь вообще очень вредная штука. От нее сначала устают, потом болеют, в конце концов умирают. Или — убивают…
— Хорошенькая философия! — хмыкнул я.
— Мне по-другому нельзя, — пожал он необъятными плечами-подушками. — У меня работа такая. Адаптировался, хочу заметить тебе: ни один хирург не берется оперировать близкого человека.
Мы шли по внутреннему скверу института Склифосовского к двухэтажному белому корпусу с закрашенными стеклами — патолого-анатомическому отделению. Попросту говоря — морг. Последний земной дом Валерки Ларионова.
Уходил Валерка отсюда в ясный жаркий день, похожий на пик июля, а не середину сентября. И листва стояла нетронутая, зеленая, мягкая, еще не скукожившаяся и не заскорузевшая, и небо — фаянсово-голубое — висело над нами парашютным куполом, а грохот мчащейся по Садовому кольцу автомобильной лавины разбивался о колоннаду Шереметьевского странноприимного дома и не проникал сюда, в тенистый тихий сквер, где сидели на лавочках больные в сиротских пижамах, грелись, неспешно собеседовали о своих болях и бедах, а мимо них с веселым гиканьем проносились студенты-практиканты в белых мятых халатах. Они еще не адаптировались к печальной мысли о том, что люди устают, болеют и умирают. Или их убивают.
— А почему вы близких не оперируете? — спросил я.
— Руки будут дрожать, — сказал Фима и нажал кнопку звонка на стальной двери с табличкой «Служебный вход. Посторонним вход строго воспрещен». За дверью сдвинулся смотровой волчок, и в круглой железной скважине показался глаз, сморгнул, и щелкнула щеколда. И прежде, чем створка распахнулась, я сказал Фиме:
— Я твой намек понял. Но беда в том, что мне перепоручать мои операции некому. И я тебе обещаю — когда найду эту гадину, у меня руки дрожать не будут…
— Дай тебе Бог, — вздохнул мой дружок. — Ты, Серега, все время живешь в ощущении, будто ты по-прежнему в Афганистане. Тебе от этого трудно — здесь не Афган. Здесь не война…
— Война, Фима, война! Поверь мне…
Санитар, кривой мужичок с металлическими зубами, впустил нас в предбанник, отделанный зеленым кафелем, и в нос шибанул тяжелый дух формалина, дезинфекции и мертвой человеческой плоти.
— Заходите, Ефим Евгеньевич, давно вас не видел, — почтительно поприветствовал санитар и быстро зыркнул в мою сторону: — А это с вами?
— Со мной, Аникеев, со мной, — успокоил его Фима. — Проводи нас к Ларионову… Милиционер… Вчера убили…
Фиолетовый мигающий трепещущий свет люминесцентных ламп, бетонные полы, белые пронумерованные дверцы холодильных ниш, липкая холодная тишина. Из шкафа № 13 Аникеев выкатил носилки на колесиках. Длинный белый куль, тусклая желтизна торчащей из него пятки. Санитар сдернул простыню.
Валерка был голый, синюшно-бледный, совсем закоченевший, со страшным кроваво-бугристым анатомическим секционным швом от горла до лобка. Беспомощный, беззащитный. Голый. Как пришел в этот мир.
Завтра тебя обрядят в белую рубашку, в парадный мундир с золотыми погонами. Он у тебя почти ненадеванный. Сыщик в парадном мундире бывает на смотру и во гробе. В долгом красном ящике, в цветах и лентах, с прибитой к крышке фуражкой, под медный гром оркестра, с троекратным салютом из автомата Калашникова понесут тебя четыре капитана, как принца датского, — все будет выглядеть скорбно-значительно, власть тебе уделит в последний путь часть своего державного блеска и могущества. В котором было отказано при жизни. Ты — не принц, ты — не Гамлет. Обычный опер.
— Идем, Аникеев, перекурим, — взял Фима за плечо санитара. — Пусть попрощаются…
Я положил руку на лоб Валерки — холод потек в мою ладонь. Все тепло мира уже не согреет его. Жесткая короткая стрижка. У него было две макушки — по старой примете суждена была Валерке долгая счастливая жизнь с двумя женами. А он и одной себе не сыскал.
Прощай, Валерка. Не пойду я завтра на похороны, не могу слышать, чего там о тебе вещать станут. Прости. Я обещаю сам справить по тебе большую тризну. За то, что не дали тебе ни до чего дожить — не женился, не родил детей, ничего хорошего не увидел, даже матерым мужиком стать не успел. Остался долговязым мальчишкой.