Горбачев, как в спектакле, в которых он, кстати, с неизменным успехом играл все студенческие годы, хлопал глазами и был похож на ребенка, у которого отобрали забавную игрушку. И если о чем сожалел, то о том, что первому о перевороте сообщили не ему, а Бушу. Точно также, во время событий в августе 1991 года он сетовал не о происшедшем в Москве, а о внучке, которая не могла во время форосского фарса ежедневно купаться в море. Тогда он так и не понял, что из Крыма его доставила в Кремль под своим конвоем команда Ельцина, не позволив больше принять ни одного серьезного решения.
12 декабря парламент России, опъяненный собственным величием и одновременно затюканный прессой, подкупленный как поездками за границу, так и ложью о быстром демократическом рае в отдельно взятой республике, под сладостный вой врагов Советского Союза и демократов (что оказалось в конечном итоге одним, и тем же) большинством голосов ратифицировал Беловежский сговор, сняв тем самым с Ельцина вину за содеянное11. Мужества и мудрости заглянуть хотя бы на один день вперед хватило только у шести депутатов, сказавших «нет»12.
Много месяцев спустя, когда на одном из собраний присутствующие встали перед депутатом Сергеем Бабуриным, он остановил их:
— Ни в коем случае! Перед депутатами России народ еще долго не должен вставать. Мы столько бед натворили, что попадем только в ад и будем вариться в одном котле всем парламентом. Мы были безотчетно смелы.
Воистину: страшны политики, не знающие страха. Такие не оглядываются назад и не слышат проклятий, не видят крови, льющейся после их деяний. Они устремлены лишь вперед, где пока все тихо и спокойно. И врываются в это безмолвие с шумом и гамом, заставляя всех радоваться своему грубому пришествию.
Такие желают нам счастья на наших же слезах и горе. Их отвага — от бессилия, от нехватки мудрости и терпения, от страха отвечать за содеянное.
Есть, конечно, и иные политики. В конце декабря все того же перевернутого 1991 года Горбачев, пока еще Президент Советского Союза, вместо ареста заговорщиков добровольно и раболепски подписал один из последних своих Указов — о спуске Государственного флага над Кремлем. До этого случая мы могли гордиться тем, что во всей нашей истории наши корабли предпочитали лучше пойти на дно, сохранив честь и достоинство, чем спустить свой стяг перед неприятелем. Правда, говорить о чести и достоинстве Горбачева — все равно что толочь воду в ступе. А он, вроде русский мужик, к этому времени получивший уже звания и лучшего американца, и лучшего немца13, и друга Израиля, он, в то же время, не сумевший у собственного народа заслужить ни одного уважительного титула, — Горби, тем не менее, не мог не знать, что для советских людей флаг означает больше, чем просто полотнище. Это — символ, это последнее, что еще способно было остановить безумие всеобщей вражды, сплотить вокруг себя людей, верных идеям братства и дружбы.
Но оказался слаб капитан огромного корабля, дрогнула его мелкая душонка. Перепутал в очередной раз, где жизнь, а где сцены из спектакля — не застрелился, не остался навек на союзном корабле, ушедшем под воду с им же спущенным стягом. Неужели думал опять отсидеться, переждать события, как делал сотни раз до этого?
Но уже стояли за его спиной люди Ельцина. Не успели просохнуть чернила на этом Указе, как другой и единственный теперь в стране и Кремле — золотая мечта! — Президент России подмахнул свой Указ.
И сырой, промозглой ночью 25 декабря подленько, без хотя бы какого-то почтения к истории и народу спустила дежурная смена Хозяйственного управления правительства флаг великой державы. Вместо него под свист и крики редких посетителей Красной площади вползло на флагшток бело-сине-красное коммерческо-власовское полотнище14. Словно над штабом генерала-предателя. Символ? Мистика? Случайность? Недоразумение? Или чтобы все-таки больнее ударить и ущемить тех, кто не вошел в стадо, плетущееся под досмотром чужих советников к хрустальной чаше с ядом?
Из всех многочисленных партий и партиек, фондов и движений, сосущих, теребящих и разрывающих больную страну, только Российская коммунистическая рабочая партия нашла в себе мужество заявить и обоим президентам, и Верховному Совету СССР:
«В связи с заявлением группы лиц, именующих себя президентами независимых государств, о роспуске СССР и спуске его Государственного флага, ЦК РКРП, считая комментарии излишними, предлагает передать Красный флаг СССР на хранение РКРП.
Мы обязуемся в скором будущем вновь поднять его над Кремлем.
В.А. Тюлькин, Ю.Г. Терентьев (Санкт-Петербург), В.И. Анпилов (Москва)»15.
Флаг, конечно, не дали. И уже под новым стягом на святой для страны праздник 23 февраля 1992 года новые власовцы — московские омоновцы — окружали, расчленяли, теснили и избивали людей, которые шли возложить цветы на могилу Неизвестного солдата. Что там нагайки казаков и жандармов в далекой истории 1905 года! Семечки! Железными щитами, резиновыми дубинками (сила удара — 100 кг на 1 см тела) — да по седым головам, по орденам и медалям на распахнутой груди.
А на совершенно пустой, оцепленной тремя кольцами из грузовиков, тюремных «воронков» и милиции Манежной площади стоял военный оркестр и играл марш для ельцинской делегации, возлагавшей свои цветы и свои венки к Вечному огню. И больше никого не было вокруг, словно происходило все в мертвом городе. Уже тогда эта власть боялась своего народа. Лишь в злом карканье заходилось воронье над Кремлем, заглушая проклятия на окровавленной, растерзанной Пушкинской площади, где продолжалось избиение фронтовиков:
— Ельцин — иуда!
— Банду Ельцина — под суд!
— Всенародно избранного — во всенародно изгнанного!
— Да здравствует Советский Союз!
Тогда, 23 февраля 1992 года, это были пока еще одинокие, немощные и слабые крики. Но уже были!
Зато по первым весенним денечкам, не таясь, под телекамерами прошел по Красной площади директор американского ЦРУ Роберт Гейтс. И сказал корреспонденту Би-би-си с чувством исполненного долга:
— Тут, на Красной площади, подле Кремля и Мавзолея, совершаю я одиночный парад победы своей.
А демократы продолжали вопить на всех углах, что это они совершили Великую Демократическую революцию. Впрочем, о том, враги СССР и демократы — одно и то же, уже говорилось…
Начальник нашего Главного разведывательного управления генерал-полковник Леонид Шебаршин, узнав о демарше директора ЦРУ, тут же подаст в отставку. Ему уже идти было некуда: Ельцин пожелал принять для встречи не его, а довольного Гейтса; руководитель госбезопасности нашей страны Вадим Бакатин подсуетился еще раньше, выдав американцам технологию секретнейших производств16.
Впрочем, первый Президент России всегда имел удивительную способность подбирать себе отталкивающее окружение и странных (на первый взгляд) друзей.
И не приведи Господь ни одному народу мира испытать подобные унижения и позор, обрушившиеся на советских людей из-за политических амбиций беспринципных, двуличных, готовых миллион раз перекрашиваться и переворачиваться предателей-руководителей. А если окружение Горбачева и Ельцина, двух близнецов-братьев, по своей наивности все еще думает, что они вошли в историю, то есть для них более точное и отрезвляющее определение — они влипли в нее. И выковыривать для суда из этой истории будет их тот народ, от чьего имени они клялись и чьим доверием злоупотребили.
Как ни грустно и ни прискорбно сознавать, но конец XX столетия для Руси — это, к сожалению, бледные имена, бледные лица и еще более бледные дела во имя Отечества тех, кто оказался на престоле. В свою очередь, это должно было породить и породило не только несметную свору чванливых, беспринципных и бездарных чиновников, но и целые кланы мафиозных структур, управляющих этой камарильей столь легко и искусно, что те по-настоящему уверовали, будто это они правят демократический бал «от Москвы до самых до окраин».
И выпало Андрею Тарасевичу вновь влезть в самое пекло этих разборок, хотя, казалось бы, после всего пережитого сам Бог обязан был взять его под свое крыло, уберечь от новых страданий и напастей.
Впрочем, так оно поначалу и казалось, когда он отыскал в госпитале Мишку Багрянцева.
— Здорово.
— Привет.
Мишка еще не вставал, и они лишь подались навстречу один другому. Смутились этого порыва нежности и, сглаживая его, стыдясь сентиментальности, Тарасевич грубовато поинтересовался, осторожно присев на край кровати:
— Чего это вздумал подставляться под пули? Да еще шальные.
— Да вот полюбили они меня.
— Это ты, брат, оставь. Тебя любят другие. И не шальные. И не пули.
Багрянцев замер, медленно заливаясь краской. Андрей мог говорить такое только про Раю…
— Так вот я и спрашиваю, — продолжал издеваться сладостными для Мишки намеками Тарасевич. — Жив останешься, если рядом разорвется снаряд?