— О, Мария, querida… Да ты не спишь!..
Она закинула ему голую руку за шею.
— А-ха-ха-ха-ха!.. Конечно, не сплю!.. Это ты, ты, ты дрыхнешь, как всегда, без задних пяток… А я, я рабочая лошадка, я не могу так долго спать, как ты… Ты… Иван, ты просто тюлень!..
Оскорбившись, он вскочил, будто подкинутый пружиной.
— Я?! Я — тюлень?! От тюленихи слышу!
Озоруя, он схватил ее под коленки и под мышки, поднял на руки, подбросил в воздухе. Она была легкая, хотя и не маленькая — при своем росте, высоковатом для танцовщицы и проблемном для партнера, выполняющего сложные поддержки, и женственно-округлых бедрах она все-таки была на диво легка — видно, из-за того, что кость у нее была тонкая, грудь маленькая, а прямые изящные плечи узки, и ноги, как у породистой кобылки, утонченно-сухи, точены в лодыжках и щиколотках. Черноволосая головка гордо сидела на высокой шее. Улыбка ослепляла. Она не подкрашивала губы ничем — только для выступлений, на сцену, но и потом бросила — после того, как Иван зло сказал ей: «Прекрати краситься, я же тебя все равно целую на сцене, по ходу танца, во фламенко без этого не обойтись». Он был прав. Когда они плясали классическое фламенко, это был адский костер страсти, именно потому, что страсть надлежало на протяжении танца скрывать, держать внутри себя, как держат горцы вино внутри глиняных огромных кувшинов. Они заводили публику до того, что люди в зале выли, стонали, стучали ногами, локтями о подлокотники кресел, истекали любовным соком, сжимали кулаки: мужчины — чтобы не броситься на шею своим нарядным дамам, соседкам по ряду, женщины — чтобы не обнять, задыхаясь, того, кто сидел справа или слева.
Она извернулась в его руках. Он подставил руки ей под спину. Она лежала на спине на его вывернутых ладонях, касаясь вздернутой рукой потолка высокой цыплячье-желтой, как солнце, палатки.
— Осторожно, дурень! — крикнула она ему, хохоча, дрыгая в воздухе ногой. — Не наступи в тарелку с виноградом! Ишхан принес…
Он сам захохотал, держа ее над собой, как большую коричневую рыбу — так она загорела в горах, так неистовая краска горного солнца наложилась на природную смуглость атласистой кожи.
— Да я тебе… сейчас… ногой виноградную кисть достану!.
— Прекрати, идиот, не показывай тут мне цирк… отпусти меня… а-а-а!..
Иван, продолжая держать ее на вытянутых руках, ногой потянулся к винограду, ухитрился подцепить гроздь большим пальцем ноги, согнув колено, потянул ягоды кверху, да не удержал Марию, пошатнулся, и они оба упали на полосатый матрац, на сбитую простыню, прямо на виноград, раздавив его спиной, животом, локтями, испачкав красным темным соком и простыню, и подушку, и Ишханов матрац. Запахло молодым вином. Они хохотали как безумные.
— Ну ты дурак, Ванька… Ну ты спятил совсем!.. Я же вся перепачкалась… Что, мне теперь все это хозяйство стирать прикажешь, да?!..
Мария скосила глаз на измаранную красным соком простыню. Покраснела. Это слишком напоминало лишение девственности. Первую брачную ночь. Она закрыла локтем, спиной красное пятно на простыне. На ее лицо набежала тень.
Он наклонился, оторвал губами, зубами уцелевшую, нераздавленную ягоду, наклонился над ней, смеющейся, навзничь лежащей на измазанной виноградным соком простынке, приблизил лицо к ее рту, и ягода вплыла из его губ — в ее раскрывшиеся губы.
— О, счастье мое…
Она уже вбирала губами, как сладкую ягоду, ласкала языком его язык. Его отросшие здесь, в горах, длинные темные волосы щекотали ей шею, щеки.
МАРИЯ
Я всегда ненавидела аэропорт.
Я всегда ненавидела самолеты.
Я ненавидела самолеты до глубины души. Самой святой ненавистью, какую можно представить. Я всегда боялась их — до безумия. С детства, когда меня мыкали, мотали меж двух моих многострадальных стран.
И я всю жизнь только и делаю, что летаю.
Какие яркие огни! Какая тьма снаружи… Как много людей толкутся, бегут, кричат, спешат куда-то. Спешат улететь, забыться и забыть. А может, вспомнить.
Эта гадина, наш продюсер Родион, господин Станке-е-евич, в Бога душу мать!.. — взял нам билеты на такой день, когда — по всем прогнозам синоптиков — над Москвой грохотала страшная июльская гроза и пахло не только бурей — ураганом. Я же говорила ему, кричала, ругалась по-испански: да не бери ты нам билеты на послезавтра, обождем грозу! — нет, все-таки взял. А если мы не взлетим?! А если — разобьемся?! А если молния ударит в самолет?!
«Ты трусливая собачка, Виторес, — нагло, удивительно спокойно, докуривая свою вонючую толстую сигару, сказал он. Почему этот русский вахлак любил курить сигары? Строил из себя магната, босса? — Ну, еще повизжи от страха. Никакой грозы не будет. Предсказатели все врут».
Предсказатели… все… врут…
Кто кого обдурил, сеньор Станкевич?! Синоптики — тебя или ты — меня?! У, жирная рожа. Вон он стоит. Ухмыляется. И я, дура, тоже инстинктивно строю глазки, с вызовом — похоже, как в зеркале — ухмыляюсь ему.
— Ну что? Рейс отменят?
— Если рейс в Монреаль отменят, то я застрелюсь. — Родион вытащил из нагрудного кармана светлого пиджака швейцарские часы на цепочке, кинул взгляд на стрелки, нахмурился, снова засунул в карман. — У вас, дорогие, контракт с канадцами железный, число в число, час в час. И вы подписали его, равно же как и я. И заплатите неустойку, ежели что. Равно же как и я. Потому что вы и я, зефирные мои, — одно. Одна, как говорится, сатана.
— Пусть мы умрем, да?! О, santa Maria! Гляди, Родя, какая свистопляска в небесах! Между прочим, рейс на Токио уже отменили!
— Тем хуже для тех, кто летит в Токио. Вернее, не летит.
Пока я препиралась с продюсером, подошел Иван. Он бегал в буфет — взять мне натурального апельсинового сока. Кока-колу я не пила — у меня от нее болел живот, пиво тоже не пила — быстро пьянела, хуже, чем от русской водки. Разбавленные наполовину водой поддельные соки тоже не пила. Мне всегда нужен был натуральный сок, и лучше апельсиновый. А еще лучше — живой апельсин.
Апельсин, золотое солнце детства, золотой мяч моей радости, лети. Мне в руки. Из моих рук. Шкурка, счищаясь, остро брызгает спиртом, гасит свечу…
— Ванечка, ну ты и долго! Очередь, что ли?.. — Я кивнула на огромное, как фреска, окно аэропорта. — Что творится на улице! Это безумие, лететь в такую погоду! Неужели пилоты такие дураки, что заведомо вознамерятся погубить самолет… и пассажиров, разумеется?!
Иван стоял передо мной, смеясь, высокий, смуглый, как и я, до изумления похожий на испанца, и прижимал к груди пакеты с апельсиновым соком, и блестел глазами, и блестел зубами, и кинул, как и я, взгляд на аэропортовское окно. За окном был ад. Молнии хлестали наотмашь, одна за другой, летели, как синие, зеленые стрелы. Гром грохотал без перерыва. Одна особо сильная, розово-зеленая вспышка на миг мертвенным светом выхватила из полумрака зала ожидания, озарила все лица, обернувшиеся к разгулу стихии, в ночь и тьму.
— О, хляби небесные разверзлись, — бросил Иван, косясь на Станкевича. — Querida, возьми у меня из рук, пожалуйста, свой обожаемый сок! Я запасся! До Монреаля ты не вылезешь из клозета…
— Какой ты грубый, Ванька!
Я шутя хлестнула его тонкой ажурной перчаткой по губам. На табло высветилась надпись: «РЕЙС МОСКВА — МОНРЕАЛЬ 675».
— С посадкой в Лондоне или без? — спокойно, как вождь краснокожих, спросил бритый долыса Родион Станкевич. Ну да, он вытащил из золотого портсигара свою неизменную вонючую сигару и, пыхтя, раскурил. Как я ненавидела самолеты! Как я ненавидела эту смрадную толстую коричневую сигару в толстых пальцах продюсера!
— Без, — встрял Иван. — Я посмотрел билеты. Querida, у нас же с тобой завтра концерт в зале «Ричмонд»!
— Мы не улетим, — беспомощно сказала я и уставилась в стремительно, сумасшедше мчащиеся, сшибающиеся черные тучи за окном, в ночь и бурю. Молнии магниевыми вспышками то и дело освещали мое лицо, я слепла, жмурилась и приседала от страха, и заслонялась от жестокого света рукой. — Вы что, оба сошли с ума, что ли, я не понимаю, мы же не улетим!
— Мы? — Иван, продолжая держать в руках пакеты, изловчился, зубами, без помощи рук, открыл один — ловко, как обезьяна, — отхлебнул сок. Оранжевая струйка потекла по его уже покрывшемуся щетиной подбородку. — Мы, запомни, улетим всегда. Мы же с тобой, querida, ангелы. Запомни это.
— На два слова твою герлфренд, — продюсер крепко взял меня за локоть и, пыхая сигарным дымом, отвел в сторону, обернувшись, кинул Ивану: — Весь сок не выпей, жонглер! Мы сейчас!
Оттащив меня как можно дальше от Ивана, чтобы он не мог нас услышать, лысый Родион, господин Станкевич, любитель гаванских вонючих сигар, наклонился ко мне низко, так, что я могла поймать презрительно раздувшимися ноздрями не только аромат изысканных парижских парфюмов, не только надоевший, похожий на запах горелой мастики, сизый сигарный дым, но и запах вонючего козлиного пота, — и отчетливо, разделяя слоги, будто бы я была глухая тетеря, сказал: