— Ой, Богдан Николаич, боюсь за Зайченко… Страшусь, задохнется боец… — развивал тему Байрамов под новый приступ хохота.
— Ты за себя страшись, Байрам, — шутливо грозил ему Бондарь. — У Нинки не веки вечные вековать. В отделение вернешься, я тебе вспомню выхлопные газы…
— Все, товарищ командир, теперь остается одно — лечь на больничку всерьез и надолго. А то меня товарищ старший сержант прибьет! — с наигранным трагизмом в голосе воскликнул Анзор. Голос его сорвался в надсадный, лающий кашель.
— Вот, вот, об том и речь, — резонно заключил Аникин, забежав вперед и открывая всей группе калитку во двор, в котором разместился батальонный лазарет. — Горло беречь надо, Байрамов, и не рвать голосовые связки. Все одно — целее будут.
Комбат прекрасно знал, что стало причиной вспыхнувшей под самую ночь заварухи. Готовились ко всему. Мало ли что. Когда разведгруппа уходит на территорию врага, ожидать можно любого поворота событий. Нарвутся на засаду, или во время переправы засекут. Тут уж оставалось только одно — дать своим поддержку и прикрыть их отход из всех видов имевшегося в наличии вооружения.
Из отделения старшины Аникина никто не спал. Все в полной боевой выкладке сидели в траншее, вглядываясь, а больше вслушиваясь в звуки, доносившиеся с реки. Дело понятное — свои за линией фронта. Но и по батальону приведено все было в готовность «номер один». Командиры подразделений батальона держали ситуацию, что называется, на взводе: насчет убывшей через линию фронта разведгруппы были проинформированы.
В батальоне все были в курсе того, что на правый берег ушли аникинские. Приказ о проведении разведки перед планируемым форсированием спустили в батальон из полка. После кровавой переправы, поголовной гибели штрафников, командование озадачилось необходимостью провести дополнительную рекогносцировку позиций противника. В масштабе дивизии для этих целей использовали и аэрофотосъемку. Но по такой низкой облачности и туману, а может, по другим, недоступным рядовому и младшему командному составу соображениям самолет-разведчик с фотообъективами и фотопленками решили заменить другим, проверенным способом — заслать через реку шесть пар глаз, которым требовалось все досконально у противника высмотреть, вызнать, а по возможности еще и «языка» добыть. Попутно полковая разведка подключила и местных. Организовали, по своим, аборигенским нехоженым тропам и бродам, секретные вылазки на чужую (это для армейских — чужую, для местных-то все одно — свою, общую приднестровскую, только что на двух берегах одной реки) территорию. Кому-то удалось пробраться в самые Пуркары, попить с нанашами[6] тяжелого винца в глубоких пуркарских подвалах, заодно и разжиться всяческой ценной информацией.
Теперь в батальоне знали, что прямо перед ними, на изрытом траншеями, укрепленном дотами, превращенном в неприступную цитадель, правом берегу фашистами был развернут 500-й испытательный батальон. Об этом и зашел разговор между Аникиным, Поповым и Бондарем, пока они возвращались из лазарета, где только что благополучно передали всех троих разведчиков на поруки санинструктору Нине.
— Вот так дела… выходит, наших штрафников в Днестре потопили немецкие штрафбаты… — все потом рассуждал вслух Попов.
— Выходит, что так, — тоскливо согласился с ним Бондарь. — Только кидай до кучи ихнюю артиллерию и минометы. То-то оно и выходит, что на плотах супротив гаубиц не попрешь… И нам треба шось кумекать, а то пойдем на дно вслед за «шуриками».
Аникин молчал. Ему было тягостно вспоминать о трагедии, произошедшей накануне. И вроде вины его не было никакой. Он всего лишь исполнял приказ. Сказано было четко: оставаться на берегу и обеспечивать прикрытие переправы. Что могли, аникинцы делали. Ну а если бы он пошел вместе с людьми Нелядова. Уже бы тащили его мертвое тело по илистому дну темные воды Днестра. Ну, так на войне каждую минуту убить могут. Каждому свой час и своя переправа на тот берег. Голос рассудка звучал убедительно, но все равно не убеждал, не давал осесть поднявшейся в душе муторной взвеси.
Слишком страшно, одиноко и брошенно гибли они там, в окровавленной, будто взбесившейся пене водяных взрывов. И сама эта затея с захватом плацдарма, с броском горстки, щепотки штрафников в раскаленный котел, до верху наполненный кипящей днестровской водой, выглядела теперь непродуманной, поспешной и глупой.
Оно, дело понятное, приказы отдают не для того, чтобы их обсуждать. Приказы должны выполняться. Но осмыслить их и подвести свой итог — пусть внутри, про себя, никого не посвятив в свои думки, — Андрей мог себе позволить. Считал, что имеет на это полное право.
Сделанные выводы не радовали, и делиться ими с окружающими не было никакой охоты. Оттого и ходил мрачнее тучи. Даже Нина, игриво спросив его, о чем это так сокрушается товарищ старшина, не добилась от него вразумительного ответа.
Впрочем, многие младшие командиры из батальона после неудачного форсирования штрафников приуныли. Каждый из них хорошо понимал: не окажись под рукой у командования полка группа Нелядова, идти на этих плотах воевать плацдарм на правом берегу мог любой взвод, любое отделение, окопавшееся под Незавертайловкой.
Ситуация эта была хорошо знакома Аникину. На фронте, в бесконечных вариантах, она проигрывалась почти ежесуточно. Штрафник принял пулю, которая, возможно, предназначалась тебе. Для него эта пуля — смерть, а для тебя — жизнь. Солдаты на передовой, особенно после «наркомовской» сотки, любили порассуждать на эту тему. У Андрея на этот счет была своя мысль. Он считал, что пулю каждый все равно получает свою. Если пуля была предназначена для штрафника, она его обязательно найдет. Так же и в ситуации с переправой людей Нелядова. Они ушли выполнять приказ и погибли, приказ выполняя. А завтра такой же приказ пойдут выполнять люди Аникина. «Все правильно, Андрей, так и должно быть. Это война, и здесь каждому свое», — убеждал он сам себя и вспоминал, как оттолкнул плот с Нелядовым в молоко предутреннего днестровского тумана, а в глазах Трошки читались решимость и обреченная злоба. И слова его, последние, перед тем как он повернулся в сторону реки: «На дело, на дело…»
Андрей отослал Попова и Бондаря отогреваться в блиндаж, а сам пошел по траншее проверить выставленные после перестрелки посты. Когда он вернулся после обхода и, согнувшись, вошел в теплое и тесное, нагретое чугунной печкой пространство блиндажа, то в первый миг так и замер от растерянности в полусогнутом состоянии.
Прямо посреди блиндажа, на почетном месте возле самой печки, в плотном окружении внимавших каждому его слову солдат, восседал, прихлебывая вино деда Гаврила из котелка, Евменов собственной персоной.
— Ну и дела! — обрадованно и одновременно ошарашенно, проговорил старшина. — Евмен, ты, что ли?
— Я самый, собственной персоной… — довольно кивнув, отрапортовал солдат.
— Тебя что, уже выписали?! — расспрашивал Андрей. Появление Евменова помогло отвлечься от невеселых мыслей.
— А меня, товарищ старшина, и не записывали… — с легким налетом гусарской рисовки ответил Евменов. — Санинструктор Ниночка даже устроила мне дополнительный медосмотр.
— Да ну?! — тут же среагировал Попов. — С этого места, пожалуйста, поподробнее.
— Я тебе дам поподробнее, — замахнулся котелком Евменов, но тут же великодушнейше простил забияку.
— Ну, рассказывай, рассказывай, Евмен… — поторопил его Андрей. Ему уже освободили на деревянных нарах место и протянули котелок с плещущим на дне, благоухающим и сверкающим рубиновыми отсветами вином.
— А что рассказывать… санинструктор меня осмотрела, значит… прослушала сердце и легкие, спину, заставила сказать «А-а-а!», — выпучив глаза и вывернув язык красноречиво показал Евмен. — А потом захлопала так часто-часто своими длиннющими ресницами, повела своей упругой грудью и жалобно так сказала: «Товарищ Евменов, вы совершенно здоровы. Удивительный случай! После того, как вы столько времени провели в ледяной воде»…
Попов аж подпрыгнул от захватывающих картин услышанного повествования. Описание ресниц и груди, видимо, до невозможности тронуло его пылкое воображение.
— А ты, а ты что?… — умоляюще спросил он, таким тоном, будто от ответа Евменова зависел исход всех будущих сражений, в которых было на роду написано участвовать Попову.
— А что я… — Евменов сделал многозначительную паузу и по-гусарски потер подбородок. — А я ей говорю: «Ниночка, душа моя, на свете происходят случаи еще более удивительные… Вот, — говорю, — если бы в том же Днестре — только летним, знойным днем, досыта назагоравшись, — вы провели бы со мной чуточку больше времени, случилось бы нечто еще более удивительное!