Ценципер, закидав яму до половины, вдруг сильно захотел в уборную. Горе-могильщик решил перевести дух. Он должен убить сторожа! От этой мысли бросало в пот. Вприпрыжку проследовав за ближайший памятник, Ираклий Зямович опустился на корточки.
«Ай-ой-ой! Чтоб я так жил! Как тошно быть шпионом, тем более немецким! – обхватив руками голову, сокрушенно бормотал фотограф, одновременно опорожняясь. – А все проклятые деньги! О, какой кошмар такая жизнь!»
Вздыхая таким образом и нарушая кладбищенский покой неприлично-утробными звуками, Ценципер не заметил, как просочившийся на улицу сторож, озираясь, стал красться в его сторону. Мужичонка, получивший недавно от фотографа «на лапу», вооружился берданкой.
Ираклий Зямович выпрямился и вздрогнул, обнаружив напротив хитрющую, заплывшую от беспробудного пьянства рожу. В свою очередь сторож, не ожидавший увидеть перед носом искаженное гримасой лицо Ценципера в отражающем лунный свет пенсне, испуганно икнул.
– Вам ч-чего? – глупо спросил фотограф, пытаясь сделать шаг назад и шаря рукой в кармане пальто.
– А этого… Ты того… – сторож уставился на спущенные штаны фотографа.
Отступить не получилось. Запутавшись в брючинах, Ценципер потерял равновесие и рухнул на спину, зацепив локтем могильный крест. Незнамо как, сам собой, произошел выстрел. Ираклий Зямович изумленно посмотрел на дымящийся карман с дыркой, а затем – на нелепо повисшего на оградке сторожа.
«Как быстро-то все!» – подумалось фотографу, прежде чем его стало рвать.
«Донское Правительство льстило себя надеждой, что казачьи полки, возвращающиеся с Германского фронта, послужат надеждой и опорой своему краю. Однако надежды не оправдались. Фронтовики оказались настолько деморализованными, что в свое время генерал Каледин вынужден был отдать приказ об их демобилизации, надеясь, что в обстановке родных станиц, влияния семьи и стариков они быстро излечатся от большевистского угара.
Чтобы иметь хоть какую-нибудь реальную силу, в конце 1917 года Донская власть объявила набор добровольцев в партизанские отряды, куда потянулась учащаяся молодежь. Первый партизанский отряд Чернецова был сформирован 30 ноября 1917 года.
Дети, иногда даже 12-летние птенцы, тайно убегая из дому, пополняли партизанские отряды, совершая легендарные подвиги, а в это же время взрослые под всякими предлогами уклонялись от исполнения своего долга перед Родиной.
Я слышал, как, присутствуя однажды на похоронах детей-героев в Новочеркасске, генерал Алексеев в надгробной речи сказал, что над этими могилами следовало бы поставить такой памятник: одинокая скала и на ней разоренное орлиное гнездо и убитые молодые орлята…
„Где они были, орлы?” – спросил ген. Алексеев».
Из дневников очевидца
В конце января на Дон неожиданно пришла оттепель. Дороги раскисли. Южный ветер гнал рябь по размороженным лужам. Фальшиво пахло весной и мирной, лишенной запаха пороховой гари жизнью.
Едва рассвело, 2-й генерал-квартирмейстер полковник Иван Александрович Смоляков заторопился на службу. Пройдя по необычно оживленной для столь раннего часа Атаманской улице и повернув на проспект Платова, он увидел, что у здания штаба Походного атамана стоят груженые повозки, автомобили, снует пестро одетая вооруженная публика.
Сердце сжалось недобрым предчувствием. Иван Александрович прекрасно помнил, что вчера не было ни атаманского приказа, ни распоряжений штаба, ни даже простых словесных указаний, которыми можно было бы объяснить царившую вокруг суматоху. В этой бестолковой атмосфере бегства угадывалась преступная избирательность высшего военного командования.
«Приближенные» к начальнику штаба полковнику Федорину были обо всем заранее осведомлены – судя по их продуманному дорожному одеянию, хорошему вооружению и наличию отличных оседланных лошадей. Надо думать, при зачислении в лоно «своих» Федорин руководствовался мотивами исключительно личного порядка: родства, приятельства и тому подобного.
Смолякову с трудом удалось выяснить, что «красный атаман» Голубов уже занял станицу Кривянскую в четырех верстах от Новочеркасска, но, видимо, по какой-то тайной договоренности его казаки не шли на приступ, дожидаясь, пока город очистят рабоче-шахтерские отряды Саблина.
Полковника беспокоила судьба лежащего в Казначействе ценного груза, за который он отвечал. Но узнать дальнейшие намерения командования и получить какие-либо указания было невозможно. Начальник штаба то не желал ни с кем говорить, то ездил куда-то – якобы к Походному атаману, которого, вероятно, и след простыл.
Упрекая себя за беспечность и доверчивость к чинам, стоявшим во главе военного командования, Иван Александрович поднялся на свой этаж. Кругом все переворачивалось, уничтожалось, сжигалось. Приказав не трогать телеграфные аппараты и телефоны, чтобы держать связь с фронтовыми частями, бывший полковник Генерального штаба вышел в коридор, пытаясь разыскать 1-го генерал-квартирмейстера. Полковника Смолякова мучил вопрос: что делать с вверенным ему грузом?
Подошел телеграфист, знакомый еще по штабу 9-й армии.
– Решили уходить, господин полковник?
– Еще не знаю, – ответил Смоляков. – Если уходить, то нужно пробираться в Старочеркасскую или Ольгинскую, где, кажется, собираются добровольцы. Может, туда отступят и партизаны.
– В офицерской форме небезопасно выходить из города, – заметил телеграфист. – На окраинах большевики. Если хотите, возьмите мое пальто. Штатского, может, не тронут. Да, и еще: если ищете Кирьянова, то он с начштаба Федориным умчался в Казначейство.
С чувством пожав руку телеграфисту, Иван Александрович взял пальто и бросился к телефону. Трубку снял караульный партизан Пичугин. Смоляков сразу вспомнил маленького востроносенького гимназиста в очках, со стеснительной улыбкой, получившего благодарность за поиски уворованной кухни.
В процессе сбивчивого доклада Пичугина о событиях прошедшей ночи у полковника постепенно округлялись глаза и отвисала челюсть. Нервно рванув верхнюю пуговицу френча, Иван Александрович заикаясь переспросил:
– От м-моего имени?! Ступичев?! Двенадцать ящиков?! Наряд с п-печатью?! О, господи… А 1-й генерал-квартирмейстер? Вместе с начальником штаба?… Как все потом з-забрали?! Меня… Что?
На углу Атаманской и Платова разорвался снаряд, брызнул звон разбитого стекла. Уже ни на что не обращая внимания, полковник медленно взял со стола графин с водой, выпил половину содержимого прямо из горлышка. Затем, сказав, что через минуту перезвонит, проверил барабан револьвера, надел одолженное телеграфистом пальто и снова снял трубку.
– Юноши, немедленно покиньте здание! Защищать больше нечего. Контрразведчиков не ждите – они вас наверняка арестуют и расстреляют. На то есть причины, поверьте. Штаб уже разбежался. Встречаемся у Никольской церкви, на Горбатой.
Ко всему прочему выяснилось, что приехавшие недавно в Казначейство начальник штаба Федорин и 1-й генерал-квартирмейстер срочным порядком изъяли оставшиеся ящики, послали на квартиру Смолякова наряд, чтобы арестовать полковника, а партизанам приказали не покидать здания до приезда представителей контрразведки.
Город методично обстреливали из орудий. Судя по всему, батарея находилась где-то в районе Хотунка – места расселения городской бедноты. Проходя по Горбатой, Иван Александрович увидел дымящуюся воронку, а рядом – труп мужчины. Городской обыватель был изрешечен осколками. Одним ему начисто оторвало ногу. Изумленные, вылезшие из орбит глаза неподвижно смотрели в свинцовое февральское небо, словно спрашивая: «Я-то за что?!»
Подобрав валяющийся рядом с мертвецом треух, Смоляков скинул на грудь убитому свою папаху и зашагал дальше. Теперь он напоминал торговца или сапожника.
Плохо на душе у Ивана Александровича, давно так не было. Тоска, черная, безысходная, выкручивала каждый нерв, сверлила мозг. Жутко хотелось застрелиться.
«Господи милосердный! – взывал офицер, мысленно обращаясь не то к Богу, не то к самому себе. – Неужели все мы с такими жертвами и лишениями пробирались сюда, на Дон, чтобы предать себя позору, предстать перед истерзанной сатанизмом страной в полной беспомощности и, драпая, растащить последние крохи империи? Господи, за что?!»
Выйдя к Никольской церкви, полковник прислонился к старому узловатому дереву. Закрыв глаза, он судорожно сглотнул, пытаясь предотвратить подкравшуюся тошноту.
«Ну все, хватит раскисать… Пулю пустить успеется. Теперь думать надо, думать!»
Усилием воли уняв нервную дрожь, он поднял воротник пальто и стал ждать.
В четырех кварталах, не дальше Баклановского проспекта, вспыхнула перестрелка. Ружейная пальба трескучим шарабаном металась по переулкам, время от времени взрываясь пулеметными очередями.