– Что это там? – спросил вдруг Ники. – Деревня?
И правда, среди темных стволов проглядывали человеческие постройки. Крытая дранкой избушка на высоких сваях, как на курьих ножках, и еще два сруба того же свойства, но поменьше. Ни огорода, ни забора. На деревню это никак не тянуло.
– Не деревня, выселки, – отвечал Влас. – Охочие люди тут живут. Лесовики.
– А на ножках зачем?
– От снега. От зверя.
Он вырубил мотор и погасил фары.
– Тут зверей много? – спросил Ник.
– Волки есть. И сам иной раз выходит.
– Медведь, что ли? – Ну.
Не оборачиваясь, Власик понизил голос:
– Одного нашего той зимой задрал. У самой избы.
– Шатун, – подсказал умный Ники. – С берлоги подняли.
При слове «берлога» Власик почему-то вздрогнул.
– Кончайте уже, – я вглядывался в сгустившуюся тьму. – Пойдем посмотрим, кто там есть живой. Может, у них пожрать чего найдется?
Никого там не оказалось, ни живого, ни мертвого. Зато в одной из клетей нашлась сушеная рыба: с полдюжины мелких подлещиков. Кто-то подвесил их на веревке под низким потолком. Мы сгрызли эту воблу в один присест, запивая водой из ручейка.
Ни хрена не наевшись, мы забились в машину и попробовали уснуть. Спустя полчаса я понял, что это будет непросто; украдкой вытащил две или три таблетки – последние – и отправил в рот.
Лес шумел глухо и тревожно, по-ночному. Над нами с еле слышным писком проносились летучие мыши. Бесшумно летала сова (вероятно, одна и та же). Но почему-то медведи и волки не шли у меня из головы. Кроме них, в эту голову лезла всякая дрянь. Поначалу она не оформлялась в сознании, а затем я понял, что постоянно думаю о смерти.
Я закрывал глаза и видел убитых мною людей.
Вот новгородский воришка корчился в пыли у моих ног. Вот кормчий Роальд кричал мне что-то на своем языке, и я нажимал на спусковой крючок. Вот молодой парень-швед зажимал руками рану в животе и все смотрел на меня неотрывно, и глаза его наполнялись смертью. Вот голова Эйнара разлеталась на куски, как глиняный горшок, и клочья его волос прилипали к моей одежде, и я в ужасе счищал их и счищал, пока не просыпался весь в холодном поту.
Я пробовал вспоминать о хорошем – или о тех минутах, когда мне казалось, что мне хорошо. Но и здесь моя память включалась избирательно. Я видел отца живым, полуголым и бодрым, как тогда в бассейне; девушки растирали нас полотенцами, он что-то говорил мне, а я улыбался в ответ. Но немедленно после этого я оставался один, в темноте башни, и прикасался к его холодному виску, и видел его остекленевшие, безумные глаза – и просыпался снова.
Мои нервы были вконец расстроены.
Так, в полусне-полубреду, я мучился и ворочался не час и не два, то отрубаясь, то снова включаясь в реальность, скрипя зубами от бессилия. А перед рассветом я услышал треск веток и грузные шаги совсем рядом. Шаги приближались, раздавались то слева, то справа, и мне чудилось, что я различаю чье-то тяжелое дыхание прямо тут, в двух дюймах от моего уха, за железной дверцей джипа.
Я лежал, как парализованный, и боялся даже поднять голову. Дикая мысль, одна из тех, что приходят только ночью, заставила меня задрожать мелко-мелко: это за мной, думал я. Это моя смерть там ходит, и вот сейчас она почует мой запах… а затем дверь медленно отворится.
Едва не вскрикнув, я потянулся к ручке двери и вцепился в нее, как утопающий в борт спасательной лодки. Зажмурился и перестал дышать. Потоки крови текли перед моими глазами, и сами глаза наливались кровью, и весь этот мир становился багровым.
«Я не хотел, – шептал я беззвучно. – Я не хотел. Простите меня, простите».
Я повторял это снова и снова, как мантру.
Мне вдруг привиделся король Олаф. «Bjorn, – сказал он на своем языке. – Это он. Великий медведь. Ты сбежал от меня. Но он придет вместо меня и заберет тебя».
«Боже, – шептал я. – Боже. Сделай так, чтобы мы остались живы. И я больше никому не причиню зла, клянусь».
«Молись свой Перун», – прогудел у меня в голове голос Эйнара.
Я не знал, как молиться Перуну. Мне вспоминался суровый бог с лицом революционера Че Гевары, с горящими глазами, грозный и мстительный. Кто-то изувечил его лицо, и теперь он гневался.
«Перун, – опасливо позвал я. – Перун, послушай. Что мы сделали не так? Мы ведь просто хотим жить. Мы хотим выбраться отсюда. Помоги нам… могучий Перун».
«А с каких это пор ты в меня веришь?» – язвительно спросил кто-то в моей голове.
«Ну… – замялся я. – В кого же еще здесь верить?»
«Это верно, – согласился голос. – Правда, ваши люди разрушили мое святилище. Все от жадности. Ты видел, что стало с моим изваянием? А мне оно так нравилось».
«Это не мы его сожгли. Просто излучатели перегрелись».
«Твой отец уже понес наказание, – продолжал голос. – Но мне этого мало. Я довольно жестокий бог. Ты правильно сказал: я злой и несправедливый».
«Но что я должен сделать?» – спросил я.
«Ума не приложу. Сам думай».
«Но я хочу домой, – прошептал я, чуть не плача. – Это не мой мир. Это просто игра, и я хочу выйти».
«Ты прав. Это не твой мир. Он мой».
«Отпусти нас, – попросил я. – Пожалуйста».
«Отпустить? Возможно. Я еще не решил. Это будет дорого стоить».
«Дорого? Как это?»
«Увидишь. А теперь прощай».
Тут кто-то (я клянусь) шумно вздохнул по ту сторону железной двери. Вздохнул и двинулся прочь: его шаги все удалялись, пока наконец не стихли совсем. Только тогда я сел и прижался носом к стеклу. Но за окном царил кромешный мрак. Если там кто и был, то он ушел и не собирался возвращаться.
Спереди, на откинутом сиденье, безмятежно посапывал Ники. Власик дышал ровно и спокойно. Еще несколько минут я вслушивался в тишину и пытался понять, не приснилось ли мне все, что я видел и слышал… но так ничего и не понял. А потом уронил голову на сиденье и уснул мертвым сном.
* * *
Люди в этом древнем мире старались селиться погуще, поближе друг к другу. Только что вдоль дороги тянулись пустынные луга, как вдруг они превратились в поля, засеянные ячменем (так сказал Власик), а сразу за полями начались огороды, серые избы и сараи. Это уже были предместья Новгорода.
Ни с чем не сравнимые запахи деревни доносились до нас. «Конкистадор» давил широкими покрышками комья навоза. Умные поджарые свиньи убирались с дороги, озабоченно хрюкали, окликая поросят. Гуси-лебеди тревожно хлопали крыльями. Никто не спешил нас встречать хлебом-солью.
Да, здешний народ был непривычен к технике двадцать первого века. Местные жители с криком разбегались врассыпную от нашего рычащего стального монстра. Те, что посмелее, глядели во все глаза из окошек: возможно, точно так же мы вылупились бы на летающую тарелку. Вряд ли наши рожи были видны им сквозь тонированные стекла, так откуда им было знать, люди мы или демоны?
Однако в зеркало заднего вида я видел, что иные мужики выбегали на дорогу с кольями и вилами. Показывали отвагу, пусть и с опозданием.
Наш ручной пулемет лежал на сиденье. Вот странно: никто из нас даже и не мыслил пустить оружие в ход. Все здесь как один говорили на славянском наречии (до нас доносились их возгласы). После чудного, разноязыкого народа Ижоры эти туповатые крестьяне казались своими, родными. Я догадывался, что это ощущение обманчивое. Но я слишком устал видеть врагов во всех встречных.
Земляные стены кремля возникли перед нами неожиданно. У стен собирались дружинники – то ли слухи о нашем появлении разносились так быстро, то ли нас приметили со сторожевой башни, но с десяток крепких парней с пиками сгрудились у ворот, а еще несколько возились у подъемного моста, впрочем, без особого рвения. Я вдавил педаль газа, и они шарахнулись в стороны. Джип взревел мотором и, пересчитав колесами толстые бревна, пронесся мимо. Караульные завопили – но уже без толку, для порядка.
Под колесами загремели сосновые плашки. Я пытался узнать хоть одну знакомую улицу, что привела бы нас к детинцу, и не узнавал. Власик вспоминал дорогу, показывал, иногда ошибался. Заборы и бревенчатые стены домов окружали нас, и каждый поворот мог завести в тупик. А заезжать в тупик нам не следовало. Крики позади становились все громче.