сотнями голосов. Продавали и покупали все, что можно унести, съесть или выпить. Раненые убегали из госпиталей в халатах, патрулей не боялись, группками бродили трипперитики, коих всегда полно в тылу и которые едким базарным самогоном продлевали лечение: да кому хочется вместе с последним, шестнадцатым порошком сульфидина получить направление на фронт?.. Городские и гарнизонные власти будто забыли о том, что большевики могут вдребезги разнести армейскую группировку западнее Смоленска и вонзиться танковыми клиньями в Белоруссию. Зато помнили, как совсем недавно Вислени наставлял окружных начальников: «Мы не можем позволить отпускникам бесчинствовать в Германии, чистой, строгой и высокоморальной. Русские бешено сопротивляются, окопный быт развращает солдат и офицеров, они должны снять с себя нервное напряжение здесь, в Остлянде. Поэтому – алкоголь и женщины, никем и ничем не ограниченная продажа напитков и проституция в законопослушных рамках, и чем большая часть населения будет вовлечена в обеспечение кратковременного отдыха наших воинов, тем меньше взрывов и поджогов…»
Многие, многие начинали понимать уже, что если и можно одолеть русских, то не иначе как с помощью русских же. Не раз видел Скарута грузовики с людьми в замызганной и обветшалой красноармейской форме. Не удивлялся, слыша русские говоры мужчин в немецких кителях без погон, да и знал уже, что в германских вооруженных силах добровольно или подневольно обретается почти миллион тех, кого недавно держали в лагерях для военнопленных.
В эти лагеря он и стал наезжать, ища человека, которого можно посадить на явку.
Рота совсем поредела, и молодцом держался только Рудольф Рикке. Двадцати пяти лет от роду влюбился он в собственную жену, смастерил деревянный футляр для фотокарточки и носил его у сердца, под дырявым кителем. Рация работала только на прием, шифры связнику не доверили, говорить открыто штаб корпуса не решался и для поднятия боевого духа постоянно передавал один и тот же марш, гогенфридбергский. К полному остервенению русских, «Хейнкель» прицельно сбросил бесценный груз: жратву, патроны, почту и весть о том, что связник просочился через змеиные кольца окружений и отправил в Гамбург послание Гертруде Брокдорф вместе с актом о бракосочетании. Задирая по ночам голову к звездам, Рудольф Рикке верил, что именно в эту минуту и Трудель Брокдорф вперяет свой взор в небо. Был месяц май, чирикали какие-то пташки, речные берега раздались, пропуская паводок, и сблизились, от воды вновь понесло гнилью, ко вшам присоединились комары, открывшие второй фронт; как-то порывом ветра с русского берега сдуло какую-то тряпицу, упавшую на блиндаж. Рудольф поднял ее, любопытствуя, и увидел, что в руках его обыкновеннейшая портянка, густо обсеянная вшами. «В огонь ее!» – заорал Винкель, но было уже поздно: несколько вшей, десантированных большевиками, уцелели. От укуса одной из них и умер старшина роты, спустившийся в блиндаж, – так уверял Винкель, и ему надо было верить, все уважали его за скромность и умение богослужебные слова прилагать к текущему моменту. «Голым пришел ты в этот мир – и голым уходишь…» – так сказал он нагому трупу старшины роты, с которого сняли, чтобы сжечь, все тряпье, зараженное русской вошью.
Сам Винкель умер через сутки. Только что поглаживал лысину, склонил было голову набок, будто к чему-то прислушиваясь, а потом растянулся на мшистом полу блиндажа. Похоронили его со всеми почестями, русские вежливо молчали, Рудольф сказал просто: «Родился ты невшивым – и умер таким же чистым…»
Пораженный его мгновенной и вроде бы беспричинной смертью, он все чаще задумывался – почему люди убивают друг друга и с какой стати немцам надо стрелять в русских. Видимо, тем и другим жить на земле вместе нельзя, ибо у них разные крови: у русских – русская, у немцев – немецкая, да и по новым законам смешивать эти крови запрещено, возбранены браки между арийцами и славянами. Вши же питаются человеческой кровью, и в тех вшах, что сюда ветром перенеслись, еще оставалась толика русской заразной крови. Самое опасное, что на этих вшах нет красной звезды, она может прикидываться и немецкой.
Проводя часы и дни в тяжких раздумьях о многовшивом человечестве, обреченном на войны и смерти, Рудольф Рикке однажды заметил ползущую по руке вошь, в которой мгновенно опознал славянство с чуждой кровью. Ее бы, вошь, давно отработанным движением подцепить, выложить на твердую поверхность и раздавить ногтем, но, пока Рудольф раздумывал, вошь куснула, стала наполняться кровью и только тогда была безжалостно подвергнута казни. Кое-какие сомнения в национальности вши еще сохранялись, и Рудольф решил определить расовую чистоту насекомого. Ранним утром он, по пояс голый, взял ведро и спустился к реке, подставляя себя русским пулям, умылся, зачерпнул ведро и неспешным шагом пошел обратно. Подал солдатам ведро, спрыгнул вниз – и только тогда раздался выстрел, назвать который нельзя было запоздалым: русские давали знать Рудольфу Рикке, что считают его своим.
Вошь, таким образом, была русскокровной, о чем догадался и Траут. Злобно зашипев, он обвинил командира роты в попытке перехода на сторону русских, написал рапорт на имя командира дивизии, стал собирать свидетельские показания, солдаты отворачивались от него, не желая проявлять политическую бдительность. Последние сомнения в национальности вши пропали, когда Траута подкосила пуля. Кроме ставшего нарицательным «ивана», Рудольф Рикке не знал ни одного русского имени; на память, к счастью, пришел некий Гриша из давнего фильма о последнем русском царе, и, поскольку какая-то часть русской крови в Рудольфа уже влилась, он однажды подумал невесело: ну, Гриша, не пора ли проверить дозоры…
Труп Траута солдаты спихнули ночью в воду, и от русских это святотатство не скрылось, русские, это уж точно, пристрелили своего комиссара, потому что в окопах стала слышаться (и слушаться!) вражеская музыка.
Да, у русских появился патефон, причем иваны крутили пластинки как бы по заявкам, возмущенный свист другого берега понимался ими правильно: ставь другую! Хорошо принимались народные песни про Волгу, и солдаты пускали слезу по павшим и плененным в сталинградском «котле», солдаты горестно мычали под мелодию странной песни про темную ночь и пули, свистящие над головой. Нашелся и переводчик – самый скромный и тихий в роте ефрейтор Курт Сосновски. Стал он полезным и незаменимым, когда русские получили неожиданный подарок от «Хейнкеля», мешок с почтой, и теперь издевательским хором излагали письма, доводя кое-кого до бешенства, передавали приветы и последние вести из прекрасного далека. «Эй, фрицы!» – обычно раздавалось с наступлением темноты, и выкрикивалась фамилия. Молчание означало: такой убит. Другая фамилия звучала, третья, пока не откликался тот, письмо которому лежало