Равнодушная ночь, равнодушное небо и земля. И только ель на пустоши обрыва, страстно раскинутые на ветру ветви ее – обреченное дерево, вот и все, что пронзительно близко сейчас, но тоже безмолвно и тоже бессмысленно.
Достав из кармана деньги, медленно побрел к станционной кассе, наступая на пятки своей долговязой тени, взял бумажку билета из чьей-то руки, мелькнувшей в норке-оконце; стекли в ладонь серебряшки сдачи вперемешку с блеклыми, как прелые листья, мелкими купюрками.
Чувство чего-то знакомого и некогда пережитого вдруг посетило его – бездумно и монотонно покачивающегося на краю платформы. Ответ и разгадка этому чувству, казалось, уже находились, но тут же и ускользали, как зыбкое движение тени, сгинувшей среди пыльно-ржавой щебенки, присыпавшей шпалы, обрывков газет, битого бутылочного стекла, окурков и фантиков.
И вдруг – вспомнил: Люда. Давний беспутный вечер, электричка, женщина в пустом вагоне, нетрезвая обида на ее косой взгляд… А вот и электричка. Точно такая же. Только нет там Люды.
И вагон пуст уже безжалостно и навсегда.
Он вошел в его желтый качающийся полумрак, сел в угол скамьи, понуро свесив руки с колен.
Бетонный сарайчик станции с лампой над входом, зависшей как капля в клюве кронштейна, поплыл мимо, размытый нимб его стерла воцарившаяся за стеклом чернота.
Все кончилось. Ракитин замер, унимая лихорадку отчаяния. Потом встал, высунулся в раскрытую фрамугу, щуря глаза от ветра.
Электричка, изогнувшись на повороте, несла сквозь ночь пустые квадраты своих окон, серенько высвечивающие придорожную глушь.
Он задохнулся от бьющего в лицо воздуха, несшего запахи хвои и молодой листвы, не стаявшего еще снега на откосах – запахи весны и жизни. Они не радовали его. Они предназначались другим – тем, кто смел надеяться на счастье и кому не грозило ни одиночество, ни пустота. Кому можно было лишь позавидовать с безучастием.
Вот он и понял Градова… И отвернулся от окна – с раздражением и поспешностью и затаил дыхание, осев на скамью. А затем осознал, что это каприз и обида глупца. Ошибка. Ибо еще предстоит жить. И нет иного выбора для него.
Он опять мчался в неизвестность, мыкания и тоску, но был обязан принять все так, как есть. И как будет.
Громыхнули вагонные стыки, стих дребезг и гул, раскрылись, словно навек, двери.
Вокзал. Каменные его хоромы с незадачливой выспренностью лепных вензелей, колоннад, нежилой высотой сводов, духом суеты сует и властвующего над ним порока. Ровно, по-ночному, залитый светом коридор, уходящий под землю.
Он шел по нему, в отчуждении возвращения сюда, в обыденность, неузнаваемо, болезненно странную, будто околдованную, и тайны были вокруг.
Девушка с разметанными волосами, бегущая навстречу, куда-то спешащая, незрячий взгляд ее, устремленный мимо этого мира, в сокровенное; глухая дверь в выложенной изразцами стене, над ней – красный крест в белом выпуклом круге на синей стеклянной доске; терпеливая согбенность старухи-уборщицы, сметающей лимонные, не успевшие набрякнуть влажной чернотой грязи опилки; обвисший халат, неуклюжие боты, резиновые перчатки, сизые вены на коричневых, натруженных руках…
Тайны.
Огни редких машин, силуэты людей, размытый свет фонарей над сонными улицами.
Ракитин остановился. Ему ясно представилось, как он входит в квартиру, отворяет дверь комнаты, и вот перед ним – женщина, дремлющая в кресле, за книгой, в ожидании его. Люда. Она вскинет глаза растерянно и скажет:
– Надо же… Заснула. Привет, Санечка. Где скитался?
Он провел пальцами над косяком двери, отыскав втиснутый в трещину «аварийный» ключ.
Свет на кухне горел, и там кто-то был, но он сразу прошел в комнату.
Тяжелый запах покинутого жилья. Паутина и пыль. Никого.
Развернувшись, отправился на кухню.
Сосед Юра, сидя на табурете, без аппетита пил чай, покуривая.
– О-оу! – узрев Александра, протянул в удивленном приветствии. – Кого… наблюдаем? Где колобродил?
– Командировка…
– Не причесывай лысого, ты ж без чемодануса… – Юра хитро прищурился. – Вариант… да?
На лице Юры виднелись отчетливые следы побоев.
– Как тут?.. – спросил Ракитин, неловко осматриваясь.
– По-черному, Сань, – вздохнул Юра, озабоченно помрачнев. – Как у графина у меня. Кто угодно за глотку берет, кто угодно вверх жопой запрокидывает… Влип я. Суд завтра.
– Вот так да! – сказал Ракитин. – И во что же ты влип?
– Да на ровном месте! Со студентом тут одним скорешился, негр он. Мадагара… э-э…
– Мадагаскар.
– Точно, оттуда. А у него тоже кореш – карлик. Очкастый, без пенсне – никуда… Ну, выпили, а у негра, значит, билеты в театр пропадают… Ну и уговорили они меня. Какого, не пойму, хрена туда поперся? Эротический спектакль. Вообще ничего так… Ну, сидим на галерке, уже теплые… а карлик носом клюет, и пенсне у него бац – и в партер навернулось… Ну, а в перерыве пошли пенсне искать, а там осколки, затоптали, суки-кони… Ну мы ему бинокль взяли. Он с ним и ходил. В буфет забрел, позырил через бинокль, мне, говорит, сухенького двести грамм… Дали, хотя – так это… Ну, прикалывается карлик, думают… А он потом в сортир поперся. Ну, раскрыл дверь кабины-то и смотрит в бинокль. А там – мужик сидит на толчке. А карлик смотрит, значит. Ну мужик ему – хлобысть в лобешник, карлик с копыт. Мы видим – выползает из сортира с разбитой пачкой… Кто тебя, карлик? Он показал на одного, по-моему, не того… ну а я заведенный – и понеслось… Мы наваляли, нам навесили. Негру о черепушку бутыль с шампанским разбили, за новый корабль его, что ли, приняли? Ну, менты возникли в оконцовочке, без них не обходится. Арестовали, короче. Завели дело, к утру выпустили…
– Ну, может, и обойдется… – сказал Ракитин не смело.
– Хрен там! – произнес Юра с чувством. – Я из ментовки с похмела пришел, трясусь весь; синяки одеколоном протер и токмо стакашек налил, стою как матрос с ним на палубе, качаюсь, и – е-калэмэнэ! – тут… сверху, в потолок – хря-асть-тарарах! И такой во кусок штукатурки позорной… – Юра развел руки, – точно в портвейнус! Попадание, мля! Закусон прилетел! Весь аппетит прям… Чего думаешь? Соседка наверху, кошелка… Дети, говорит, танцами занимаются, ребеночки. Мамонты малолетние! Ну, слово за слово… – Взъерошив волосы, он снова присел на табурет. – В общем, оскорблять стала, поперла, как бульдозер на танк, и… я ей… Чуть. В голову. Синячок, экспертиза…
– М-да, – сказал Ракитин.
– Вот мы с тобой!.. – с подъемом проповедовал Юра. – Ну сцепимся бывало… и чего ж?
– М-да, – повторил Ракитин.
– Тюрягой дело пахнет, Саня, тюрягой, чего боюсь… И сон, понимаешь, приснился: кот с машинкой парикмахерской…
– Ну я могу сходить, поддержать… – пробормотал Ракитин.
– Вот! – сорвался Юра с места. – Точно! Спасибо, Сань, ты человек! Заступись! На поруки, да? У тебя же связи! Ну, Людкины кореша из газеты… Авторитетные люди! Позвони, а? А то – дети! Гопак, мазурки, летки-шпоньки, прям в стакан фуфло запузырили, что за дела! Поддержи, Сань! Скажи, в институт медицинский его готовить стану…
– Почему в медицинский? – вяло удивился Александр.
– Да я и сейчас уже запои купировать могу лучше всяких там докторов! – запальчиво поведал Юра. – Знаю их, шарлатанов, навидался! Приедут, сами вдребадан, у больных все оставшееся допьют, шакалы… А если я бы за дело взялся… У-у-у! – провыл восторженно.
Ракитин вернулся в комнату, раскрыл балконную дверь. В бывшей квартире Градова было темно.
Где он, вошедший в каменную твердь? Что он нашел там, в свете? Покой? Друзей? Дело?
Он задавал себе эти вопросы, сжимая железо перил в ломкой, иссохшей краске, осыпаясь, колко впивающейся в ладони, надеясь на отголосок последнего прощания от того, кто ушел бесповоротно далеко и навсегда, за конечный край воплощения выбора, но – не доносился ответ…
Молчали миры, дающие человеку лишь тень догадки о них. а если же напутствие или помощь, то незримые, хотя порою – чудесные, однако понимать их суть надлежало душе, никогда не теряющей связи с вечным домом своим.
Впереди еще была жизнь. Какая? Он не ведал. Но знал, что ее предстоит пройти до конца. До последнего рубежа, что теперь уже не страшил.
Ибо виделся за ним новый горизонт.