– И я тоже, – пробормотал поэт. – Хотя лучше бы этого не случилось.
У него был тот умиротворенный, отрешенный, совершенно счастливый вид, который Найджел замечал у него в течение последней недели: по всей видимости, поэма шла успешно.
– О чем это вы тут разглагольствуете? – поинтересовался Роберт Ситон.
– Об артистической целостности, верности художника самому себе и собственной музе, – ответил Найджел.
– А, вот о чем! Охота же. – Поэт пренебрежительно взмахнул трубкой.
Реннел Торренс вдруг преобразился до неузнаваемости. Лицо его озлобленно исказилось, обычно бесформенное тучное тело подобралось, словно в душе его взорвалась наконец бомба долго подавлявшихся чувств. Что это – одна только чистая ревность? Найджел задумался. А может быть, это страх, нашедший наконец подходящую отдушину?
– Как это похоже на тебя, Боб, – заговорил Торренс. – Ты уже сделал себе имя. Ты можешь позволить себе почивать на лаврах и смеяться над идеей художественной целостности, измываться над ней, делать с ней, что тебе захочется. Точнее, ты думаешь, что можешь себе это позволить. Но, Боже мой! Я по крайней мере создаю что-то. Да, я живу на милостыню – но зато меня не затронуло разлагающее влияние роскоши, я еще не кончился как художник! Артисту опасно вести жизнь буржуазного рантье, и ты это, черт побери, прекрасно знаешь. Придет день, и с тебя спросится за твой талант, за то, как ты им распорядился. И тогда тебе придется держать ответ. Но что ты скажешь? «Я похоронил его, Господи, похоронил под ворохом роз»?
Он долго еще продолжал в том же духе, не в силах остановиться. А когда наконец остановился, Роберт Ситон спокойно сказал:
– Ну что ты суетишься, Реннел? Чего ты раскипятился? Не верю я во все эти биения в грудь насчет целостности художественной натуры. И образа жизни, подобающего творческой личности. На эти разглагольствования, как тепло в трубу, вылетает энергия, которая должна была расходоваться на работу. Есть только одна вещь, о которой должны молить Бога подобные тебе и мне люди… – его раскинувшаяся на траве фигура выглядела в этот момент невероятно импозантно, – это терпение. Терпение и озарение свыше. И если мы еще в силах как-то повлиять на первое, то второе – целиком в руках Господних.
– Фу! Добавь еще, что пути Господни неисповедимы. Ему и в самом деле потребовалось немало времени, чтобы…
– Да, действительно, пути Господни неисповедимы, – со странной улыбкой отозвался поэт. – Но что поделать – мы должны принимать Его таким, каков Он есть.
Найджелу казалось, что он физически чувствует давление авторитета, исходящее от Роберта Ситона. Нет, это не совсем верно: не авторитета, а некой высшей внутренней силы, уверенности в себе, которая давала ему, во всяком случае, в данный момент, ту самую цельность и неуязвимость для внешних влияний. Неудивительно, что Реннел Торренс так разозлился; Ситон был сейчас в великолепной форме, и воевать с ним было трудно. Пора было кончать это бессмысленное препирательство. Найджел сказал:
– Все это в высшей степени интересно, но я хотел поговорить с вами о тайне несколько иного рода.
– Опять об этом паршивом убийстве? – скривился Торренс, отхлебнув из бутылки. – Грязное дело. Мы здесь, в Лейси, совершенно не привычны к такого сорта вещам.
– Полиция обязательно спросит, – Найджел теперь напропалую использовал эту оказавшуюся столь удобной формулу, – почему эта голова произвела на вас такое впечатление.
– Они будут последними дураками, если спросят об этом. Интересно, как бы они реагировали, если бы к их ногам неожиданно свалилась полусгнившая человеческая голова?
– Я говорю не об этой голове, а о той, глиняной, которую сделала ваша дочь. До того, как она ее доработала, убрав это злодейское выражение. Когда это еще была голова Освальда Ситона.
– А, да. Она и в самом деле меня испугала. Это зверское выражение… Моя дочь все же очень странная девочка.
– Знаете, мне как-то трудно поверить, чтобы человеку стало плохо с сердцем от одного только вида удачно схваченного скульптором выражения лица. Если только…
– Что – если только? – вскинулся Торренс, прервав Найджела на полуслове.
– Ну – заметьте, я только излагаю возможную точку зрения полиции, – так вот, если только вы не убили Освальда Ситона за неделю до этого и не отрезали ему голову; в таком случае вам действительно было бы не слишком приятно увидеть изображение этой головы в своей собственной студии.
– Это какой-то бред! Я… мы… у нас у всех тогда Освальд не выходил из головы, и совершенно естественно, что…
– Э нет. В тот момент ни у кого из вас не было никаких оснований считать, что убитый – Освальд Ситон; разумеется, не считая убийцы, – не дал ему договорить Найджел.
– Послушайте, но это же ни в какие ворота… Да кто вы такой, черт бы вас побрал? Кто вам позволил заявиться сюда и всем нам портить настроение? Ходит тут, сует всюду свой длинный нос, все вынюхивает, ставит нам дурацкие ловушки!
Реннел Торренс выбрался из своего кресла и, покачиваясь, навис над Найджелом, сидевшим напротив. Художник буквально кипел от злости, но это была злость загнанного в угол человека. «Еще бы, – подумал Найджел, – невольно испугаешься, дав такого маху».
– Напрасно ты так разошелся, Реннел. Стрейнджуэйз всего-навсего объясняет нам, как может выглядеть наше поведение с точки зрения полиции. Мы должны быть ему благодарны за это, – вмешался Роберт Ситон, который до этого сидел и молча слушал их перепалку, не меняя позы; Найджел даже почти перестал его замечать. – Самое печальное во всем этом деле то, что в одну кучу свалены все, виновные и невиновные, а полиция блуждает в потемках. Они без конца расспрашивают всех и вся, задают банальнейшие вопросы, интересуются самыми простыми вещами, – как в плохой пьесе, честное слово. Никто не знает, о чем думают герои, сойдя со сцены.
Если Роберт говорил все это специально, чтобы дать Торренсу время прийти в себя, то ему это удалось.
– Самое печальное, ты говоришь? Ну конечно, так оно и есть. Хотя тебя, по-видимому, это нисколько не трогает, – проворчал художник. Затем он снова уселся в свое кресло, налил себе еще джина и повернулся к Найджелу: – Я объясню вам, почему меня так взволновала эта глиняная голова. Когда я в последний раз видел Освальда, он выглядел абсолютно так же. Это выражение лица – мое последнее воспоминание о нем.
Неожиданно Роберт Ситон рассмеялся.
– Реннел у нас большой специалист по всяким ужасам. – И он восхищенно, как ребенок, посмотрел на художника.
– Освальд уходил от реки в дюны, – продолжал Торренс. – Спустившись по склону одной из них, он обернулся. И тогда я увидел его голову – только голову, ничего больше: туловище было скрыто гребнем дюны. Мистика какая-то, вам не кажется?
– Когда же это произошло? – спросил Найджел. – Не хотите ли вы сказать, что…
– Да, это было десять лет назад. В тот вечер, когда он… э… исчез. Я, вероятно, был последним, кто его видел.
– Мы все там были, – сказал Роберт Ситон. – Поблизости, я имею в виду. Освальд перед этим попросил…
– Минутку, – прервал его Найджел. – Вы тогда не сообщили об этом полицейским, которые вели следствие, так?
– О том, что я его видел? – переспросил Торренс. – Нет, они этого не знали.
Надо сказать, что эта неожиданная откровенность порядком выбила Найджела из колеи. К тому же он никак не мог отделаться от странного впечатления, что Ситон и Торренс не просто так тянут время. Они не перешли в глухую защиту, что было бы естественно в данной ситуации, – нет, они пользовались случаем и делали короткие перебежки; во всяком случае, в данный момент между ними существовало едва ли не полное согласие. Или же – воспользуемся еще одной метафорой – они сузили фронт, чтобы легче было его оборонять? Не сдают ли они намеренно одну из позиций, чтобы сосредоточить силы на ключевом направлении?
– Почему? – рассеянно спросил Найджел.
– Почему я им об этом не сообщил? Да, очевидно, просто потому, что меня об этом никто не спрашивал, – ответил художник.
Роберт Ситон выбил трубку о ножку кресла, в котором сидел Найджел.
– Мне кажется, ты мог бы быть и неоткровеннее, Реннел, – заметил он.
– Ну что ж… Все имевшиеся в то время доказательства говорили о том, что Освальд совершил самоубийство. Прощальное письмо и тому подобное. Если бы я рассказал, что был вместе с ним, меня могли бы неправильно понять. Зачем же мне лишние неприятности?
– Вы имеете в виду, полицейские могли бы заподозрить, что это вы его прикончили?
Художник коротко кивнул.
– А разве у вас был мотив?
– Мотив был у каждого, кто имел несчастье быть с ним знакомым, – с театральным жестом проговорил Торренс. – Этот человек был настоящей гноящейся язвой на теле общества… надеюсь, Боб, ты на меня не обидишься?
– То есть ваш мотив был бы чисто социальным, так сказать, во имя гигиены общества? – Найджел хмыкнул. – Ну что ж, если вы намерены и дальше так же туманно выражаться…