— Прошу прощения, мне нужно с вами поговорить. Я занимаюсь скульптурой, а ваша голова — это именно то, что я ищу.
Она была такой дружелюбной, обаятельной и неотразимой, какой умела становиться, добиваясь своего. Дорис Сандерс была испугана, нерешительна и полна сомнений.
— Ну что ж, я не знаю, я, конечно… Если уж у меня такая голова. Только я никогда не занималась такими вещами.
Красноречивые запинки, деликатное осведомление о материальной стороне.
И вот она здесь, Навзикая — сидящая на помосте, ликующая при мысли, что красотой ее будет любоваться весь Лондон. На столе подле натурщицы лежали ее очки, которые она носила очень редко. Несмотря на сильную близорукость, Дорис предпочитала передвигаться почти вслепую, лишь бы не нанести ущерба своей внешности.
— Так ужасно, что без очков я очень плохо вижу. Я их терпеть не могу!
Генриетта понимающе кивнула. Ей стали ясны физические причины очарования и пустоты этого взгляда.
Время истекало. Генриетта отложила инструмент и стала растирать натруженные руки.
— Все в порядке, — сказала она. — Я закончила. Надеюсь, вы не очень устали?
— О нет, благодарю, мисс Савернек. Это было очень интересно. А вы что, уже закончили? Так быстро?
Генриетта засмеялась.
— Нет, это еще не настоящий конец. Я еще должна буду изрядно поработать. Но ваше участие на этом закончено. Мне нужны были эскизы — и я их вылепила.
Девушка осторожно спустилась на пол, надела очки, и тотчас отрешенная невинность и неосознанное, доверчивое обаяние этого лица пропали. Осталась легкая заурядная миловидность. Она подошла к Генриетте и вгляделась в глиняную модель.
— Ах! — произнесла она разочарованным голосом. — Это ведь не очень на меня похоже.
Генриетта улыбнулась.
— Я ведь лепила не портрет.
Действительно, сходства было мало. Был лишь рисунок скул как обрамление для глаз — подлинного средоточия ее понимания Навзикаи. Это не была Дорис Сандерс, это была слепая девушка, о которой могла идти речь в поэме. Губы ее были приоткрыты, как у Дорис, но они должны были говорить на ином языке и выражать мысли, не посещавшие голову Дорис… Ни одна подробность не была очерчена четко. Это была Навзикая воображения, не зрения.
— Ясно, — сказала мисс Сандерс неуверенно. — Наверное, оно станет глядеться получше, когда вы еще поработаете… А я вам в самом деле больше не нужна?
— Нет, спасибо, — сказала Генриетта (а про себя добавила: «И слава богу!»). — Вы были просто чудо. Я очень признательна.
Она искусно выпроводила Дорис и вернулась сварить себе кофе. Она чувствовала себя изнуренной, опустошенной, но счастливой и наконец-то успокоившейся. «Благодарение Господу, — подумала она, — я опять могу быть человеком». И сразу все ее мысли вернулись к Джону. Джон. Теплая волна прихлынула к щекам, а сердце ее затрепетало. «Завтра я отправляюсь в «Пещеру». — думала она. — Я увижу Джона…»
Совершенно умиротворенная, она села, откинулась на спинку дивана, потягивая горячий крепкий кофе. Она выпила три чашки и почувствовала прилив сил. «Хорошо опять стать самой собой и не быть ничем иным, — думала она. — Хорошо больше не ощущать себя взвинченной, жалкой, загнанной. Хорошо покончить с поисками неведомо чего, с бесприютным шатанием по улицам, с чувством беспокойства и раздражения из-за неясности, чего, собственно, тебе надо! Теперь, хвала создателю, остался лишь тяжкий труд — но кто убоится тяжкого труда?»
Она отставила пустую чашку, встала и начала снова разглядывать свою Навзикаю. Постепенно на лбу Генриетты обозначилась складка.
Добилась она своего? Или нет? Да, добилась — и даже большего: того, чего не имела в виду, о чем и не думала. Вылеплено все было, без сомнения, верно. Так откуда же она — эта неслышная коварная подсказка? Подсказка плоского, недоброжелательного ума. Она не слушала, право же, не слушала. Загадочным образом через ее слух и под ее пальцами это было воспринято глиной. И не ей, она знала, не ей было возвращаться к правде…
Генриетта резко отвернулась. Возможно, это домыслы. Да, несомненно, домыслы. Утром наверняка все будет восприниматься совсем иначе.
В задумчивости она прошла в конец студии и остановилась перед своей «Молящейся». Это было здорово — отличный кусок грушевого дерева, обработанный как раз в меру. Давненько она берегла его, припрятав. Она оценивающе оглядела скульптуру. Да, хорошо. В этом нет никаких сомнений. Лучшее, что ею создано за долгое время. Ей удалось схватить смирение, напряженность шейных мышц, опущенные плечи, чуть поднятое лицо — невыразительное, ибо молитва вытесняет личность. Да, кротость, благоговение и та предельная самоотдача, которая граничит с идолопоклонством…
Генриетта вздохнула. Если бы Джон не был таким эмоциональным! Вспыльчивость его пугала. Как решительно он сказал тогда: «Ты не можешь это выставить!»
Она медленно вернулась к Навзикае, смочила глину и укутала ее мокрым полотном. Так все и простоит до понедельника или вторника. Теперь спешить некуда. Срочность миновала — все необходимые наброски готовы. Теперь требовалось только терпение. А впереди — три счастливых дня с Люси, Мэдж — и Джоном! Она зевнула и потянулась, как потягиваются кошки: самозабвенно, со смаком напрягая каждый мускул, ощутив вдруг, до какой степени устала. Приняв горячую ванну, Генриетта легла в постель. Она лежала на спине, глядя на звезды, видные сквозь потолочное окно. Потом взгляд ее переместился к лампочке, высвечивающей стеклянную маску, одну из первых ее работ. Довольно надуманная штука, решила она вдруг. И эта избитая многозначительность! «Счастлив переросший себя», — подумала она…
А теперь спать! К ней, давно изучавшей свои сокровенные ритмы, забвение являлось по вызову. Выуживаешь в своем багаже несколько мыслей и, не задерживаясь, пропускаешь сквозь пальцы разума — не ухватывая ни одной, не останавливаясь, не сосредоточиваясь… пусть себе струятся полегоньку.
С улицы доносилось урчание набирающего скорость автомобиля, хриплые крики и смех. Генриетта улавливала звуки в потоке своего полусознания.
«Машина, — подумала она, — была рычащим тигром… желтым с черным… полосатым… полюс и атом… атом — тысячи градусов… горячие джунгли… И вниз по реке, широкой тропической реке к морю, и пароход отплывает… хриплые голоса кричат «прощай» — а рядом с ней на палубе Джон… Они с Джоном отплывают… синее море — и вниз, в обеденный зал — улыбаясь ему через стол — похоже на обед в ресторане «Доре» — бедный Джон, такой злой!… прочь, на ночной воздух… автомобиль, чувство скольжения — легко и плавно мчимся из Лондона… вверх, по Лемешному Кряжу… деревья… деревянная молитва… «Пещера»… Люси… Джон… Джон… болезнь Риджуэя… милый Джон…»
Теперь — шаг в счастливое блаженство, в бессознательное. И тут — несколько острых камней: неотвязное чувство вины, возвращает ее обратно. Она должна что-то сделать. То, чего она избегает. И оно возникает… возникает! Навзикая?
Медленно, неохотно Генриетта встает с постели, зажигает свет, идет к подставке и разматывает полотно. Она глубоко вздыхает.
Не Навзикая — Дорис Сандерс! Боль пронзает Генриетту. Она умоляет себя: «Я могу исправить, я могу исправить…» И отвечает себе: «Тупица. Ты прекрасно знаешь, что надо делать. Ибо, если не сделать этого сейчас, сразу — завтра не хватит мужества. Все равно, что уничтожить свою плоть и кровь. Это больно. Да, больно».
«Наверное, — думала Генриетта, — нечто подобное испытывает кошка, убивая одного из котят, оказавшегося уродом». Она выдохнула быстро и резко, обхватила свою работу, сорвала с каркаса и отнесла большой тяжелый ком в ящик для глины. Она постояла, тяжело дыша, разглядывая выпачканные глиной руки, еще чувствуя вывих своего физического и душевного «я».
Медленно смыв глину с рук, Генриетта вернулась в постель и ощутила удивительную пустоту и, как ни странно, спокойствие. «Навзикая, — грустно подумала она, — больше не придет. Она родилась, была осквернена и почила. Странно, и что только не проникает в нас, а мы даже не знаем». Она не слушала — действительно не слушала, — и все же мирок дешевых злобных и мелких мыслей просачивался в ее сознание и тайно влиял на руки.
И теперь то, что было Дорис-Навзикаей, стало только глиной — просто сырым материалом, который вскоре обретает новое обличье. Генриетта думала меланхолически: «Что же тогда такое смерть? А то, что мы называем личностью, не есть ли просто воплощение, оттиск чьей-то мысли? Чьей мысли? Бога? Это было идеей, кажется, Пер Гюнта? Назад, в ковш Отливателя Пуговиц! «Где я сам — цельный, истинный?»
«Испытывает ли Джон подобное? В тот недавний вечер он был так утомлен, так пал духом. Болезнь Риджуэя… Ни в одной из этих книг не сказано, кто был Риджуэй! Глупо, — подумалось ей, — а хотелось бы узнать… Болезнь Риджуэя».