Кнут, оборвав аккорд, прижал струны мокрой от внезапного пота ладонью. Из зала справа раздалось рыдание, женщина крикнула:
— Душу мне рвешь!
На сцену вылетел из-за кулис ансамбль, взвилась плясовая. Уходя, Кнут увидел Ножа, появившегося из стеклянных дверей. Он буксировал незнакомую девку, едва перебирающую ногами.
Кнут спрыгнул в зал, пошел навстречу. Увидев его, Нож отодвинул хмельную биксу к служебному столику. Она плюхнулась на стул, а Нож отступил на шаг перед набегающим Кнутом.
— Выйдем-ка, морэ! Есть разговор, — бросил Кнут с ходу и потеснил Ножа в вестибюль, к гардеробу.
— Да ты что, да ты что… — противился Нож, — не видишь, морэ, я с дамой…
Кнута трясло.
— …Твою мать, твоих дам в бога-душу… — сказал он сквозь зубы, а Нож сунул руку в карман, собрался.
К ним развернулись оба охранника. На бритых рожах амбалов было написано любопытство. Переглянулись. Разборки им не впервой. Ножа они знали. Но знали и Кнута. Свой гитарист, его трогать нельзя. Он вроде имущества здесь… И Нож оценил ситуацию. Ему не светило.
Впрочем, он испугался. Никто еще Кнута не видел таким.
— Где сумка, Нож? — спросил Кнут, глядя ему в глаза. — Кому сдал?
— Морэ, какая сумка? Да я… Мэ мэрав![24]— Ночью ты был в моем доме, паршивец.
— Да вот те крест! — Нож рванул рубаху под курткой. На его впалой груди блеснул рыжий крестик.
— Где сумка, Нож? Вещички там не мои. Я ведь на крис тебя выведу, голову потеряешь, ворюга.
— Да за такие слова… — Нож снова полез в карман.
Он не ходит без пушки и знает, что все это знают. Глаза его бегали. Поглядывал на охранников. Брал на понт…[25]Кнут ударил его в лицо, и он рухнул. Охранники улыбнулись:
— Кончайте, ребята…
Они подняли Ножа на ноги, как ребенка, один у него из кармана выдернул пушку, приговаривая:
— Не дергайся, ром…
— Дэвлалэ![26] — размазывая кровь из опухавшего носа, придуривался Нож. — Что я сделал этому психу?
Охранники отпустили его.
— Раджо тебя подослал? — спросил Кнут, остывая. — Скажешь не мне, так крису. Я тебя, морэ, похороню. Ты меня плохо знаешь… Кто, говори… Сделаю тебе встречу с Раджо — и запоешь. Сумку Раджо притырил. Его эти вещи.
Нож, успокаиваясь, оглянулся:
— Ребята, все в норме, дуру[27] отдайте.
Старший охранник извлек обойму и положил пистолет на пол. Нож поднял ствол, сунул за пазуху и бросил Кнуту:
— Иди, морэ, к Графу. Его наводка, ты понял? Вмажь и Графу, боксер долбаный.
Кнут плюнул ему под ноги и пошел в зал.
На эстраде пел хор. Кнут вспомнил Блока: «…A монисто бренчало, цыганка плясала и визжала заре о любви».
Поздним вечером в московской квартире, в Плющеве, вдруг ни с того ни с сего заговорили цыгане о Пиковой Даме. Вспомнили таборные времена… Загалдели:
— Ромалэ, Пиковую Даму вызовем?.. Это не грех! Являлась в табор, пускай Москву теперь навестит!
— Да вы, ромалэ, посходили с ума, — урезонивал старый Михай.
— Ты, Михай, в городе живешь, все забыл, — базарила молодежь. — А мы еще помним.
Михай посмеивался:
— Ну-ну. Тут ведь у вас тарелки летают да дураков уже лечат по фотографиям. Рекламу слыхали? Кругом колдуны. Но это — гадже… А вы-то что взвились?
Раджо был внутренне с ним согласен. Но не высовывался.
— А что, ромалэ, — сказал Нож, — всамделе вызовем эту налачи[28] да и поспрашиваем, как жить. А то скучно, тоска берет.
Тут Раджо не выдержал, выступил:
— Я сам был свидетель: поставили табуретку у порога, за порог выложили карту, как положено. Сидим, ждем Даму. До трех часов ночи сидели, звали ее. Разошлись наконец — сколько можно?! Один дурачок, однако, остался: упрямый. Я, говорит, еще подожду. Догоню вас. Мы в ночевку ушли на воздух. Стоим на улице, курим. Что-то и спать расхотелось. Слышу стон… И ползет тот парень, что задержался, руки протягивает: «Помогите!» Ну вот. Поставили его на ноги — обвисает, слова не может выговорить… А пришел в себя и докладывает: видел Даму, она, мол, дверь сорвала. И, говорит он, она высокая, неописуемой красоты. В темноте, говорит, она была в белом платье, а на свету во всем черном, белое только лицо. И молчала, тянула руки… Ну, парень перетрухал, окно на веранде высадил, хотел, говорит, бежать, да ноги не послушались. А Пиковая Дама развернулась, сплыла с крыльца прямо к нему. Тут он пополз от нее, а дальше не помнит…
Нож заявил:
— У нас по-другому вызывали. В темной комнате мазали мылом стекло, так? Клеили на стекло всю колоду… Нет, не клеили… Выкладывали на сухую сторону. Потом все хором: «Пиковая Дама, явись!» Тогда, ромалэ, в форточку влетал шар вроде молнии и — повисал… Секете?.. Из шара вытягивалась черная грабка с когтями… — Нож понизил голос. — И тянется эта грабка[29] к одной цыганухе, и будто лепет детский из шара: «Иди, иди сюда…» Все мандражируют, цыгануха шатнулась да сшибла пустое ведро. Ну, хипеш![30] Шар расплылся. Дама оттуда базлает[31]: «Не надо!» В руках у той цыганухи как-то стекло оказалось, руки горячие, а Дама, видать, тепла не выносит. Она ведь кантуется в облаках… Цыгануха выпустила стекло, оно грохнулось на пол: дым, искры, огонь… — Нож вдохновился, взял сигарету, закурил. — Ну, ромалэ, мы сквозанули. Врать не буду, я сам не видел, но рома после сказали: вернулись, а там — нет колоды, ведро стоит как стояло, стекло целое, только все черное. Вот так: ни икры, ни молоки.
— Это Бэнг[32] творит… — сказал кто-то, крестясь.
— Может, попробуем? — подначил Раджо.
— Не лезь на рожон! — крикнул тот же цыган.
Смех смехом, но Раджо взгрустнул. Вспомнил, что Кнута подставил. А тот его другом считает. Вся гадость идет от Графа. Раджо подумал, что Граф — живой Бэнг.
— Судьбу не пытай! Нельзя ее тормошить, — сказал запальчиво Край, нервный и щуплый ром.
Краем его прозвали за то, что через слово «край» повторяет.
— Цыц, — сказал Раджо. — А то отдам тебя Даме. На опохмелку, вместо огурчика.
— Мне твои шутки… — Край задохнулся от ярости, а цыгане заржали, развеселясь.
— Грехов на твоей душе много, — сурово сказал, войдя в комнату, старый Михай.
— Размар ману кхам[33], если я грешен, — бросил в ответ Раджо.
— Это, морэ, не клятва, — заметил Михай. — Раньше цыгане клялись у разрытых могил…
— Что замолчал? — сказал Раджо. — рассказывай. Будет сегодня одним страхом больше.
— Ну, слушай, орел. Идут цыгане на кладбище. Ставят человека у могилы. Он в простыне, под ней — голый. Если взял с собой он железо, золото, серебро, клятва недействительна. Барон велит обыскать его. Зуб золотой не считается, это можно, даже если таких зубов полон рот.
— Не выдергивать же… — вставил кто-то из молодых.
Старый Михай взглянул отчужденно:
— На зубы запрета нет… Тут же крест с распятым Иисусом… Цыган лезет в яму, глядит на крест, говорит: «Боже, я невиновен, ты знаешь. А если вру, накажи. За три дня, за три месяца, за три года ты поломай меня, Боже, и иссуши мою кровь, чтобы лег я в эту могилу!» Вот так клялись в таборах.
— То было в таборах, — возразил Раджо. — А мы в Москве, морэ. Тут и на кладбище не пройдешь, охрана не пропустит. А мне охота судьбу поспрошать.
— Душа не может блуждать, она должна прислониться, — сказал ему Михай. — Все знают, что ты, Раджо, чер. Судьбу не зови, не пытай ее, легче не станет.
— Не тронь меня, Михай, — выговорил Раджо. — Тошно и без тебя.
Михай смолчал и вышел. Цыгане опять загалдели:
— Ромалэ, вызовем Пиковую Даму?
«Дети они… — подумал Раджо. — А детям играть положено. Любят страшные игры. Ну, пусть…»
— Ближе к ночи посмотрим, — сказал он. — Стол накрывайте, нечего тосковать, не цыганское это дело. Женщин зовем? Кончай толковищу. Дама потерпит.
Ну, это быстро. Стол да гитары… Да песня.
Сияла ночь в кострах горящих, —
грянуло за столом, —
И плач гитар над степью плыл,
И это было — настоящим,
И сам я — настоящим был!
Хор взмыл:
Я росы пил порой рассветной,
Смотрел, как кони мнут траву,
И я любил не безответно,
И чувствовал, что я живу!
Душа в незнанье обреталась
Среди сверкающих миров…
И вот одна тоска осталась
И от любви, и от костров!
Кто-то вскрикнул:
— Дэвлалэ! Ромалэ!
Все повернулись, увидели: в проеме окна меж раздвинутых штор нарисовалась женщина в белом. Она вплывала, как облако, и, опустившись, застыла.
Цыгане обомлели.