Видя, что он не спешит возвращаться домой, я откланялся. По правде говоря, я и сам спешил не больше, но начинал пугаться его болтовни. От советника Рувра он перешел к Сопротивлению. От Сопротивления к военной академии Сен-Сир. От Сен-Сира к годам учения в коллеже. Целая биография, рассказанная в обратном хронологическом порядке, каких я уже наслушался, — нудные вариации одного и того же в стиле этого дома. Заниматься пустой болтовней — вот что я категорически себе запретил. Среди всех более или менее ясных причин, понудивших меня вести эти записки, одна выступает на первый план. Мне достаточно их перечитать, чтобы удостовериться, что я не впадаю в умственный маразм, угрожающий всем нам. О, я знаю, что к тому моменту успею их закончить. Но если по слабости характера стану под различными предлогами откладывать свое решение со дня на день, а по тону этих заметок обнаружу, как мое старческое слабоумие проявляет себя на деле, я уже больше не смогу отступать. Это соображение меня ободряет.
Вчера вечером, после ужина, я засиделся на террасе, носящей громкое имя «солярий», но куда днем никто никогда не заходит из-за жары. Зато вечером там бывает очень приятно. Ветерок, дующий с земли, доносит запахи цветов. Свет долго не меркнет, как будто между ночью и днем заключен таинственный союз. Тут стоят шезлонги, плетеные кресла, лампы на низеньких столах, и крупные насекомые с гудением пролетают мимо. В это время посетители редко заглядывают сюда — это час партий в бридж и телевизоров, которые создают шум, проникающий сюда из открытых окон. С того места, где я сижу, мне слышна пальба вестернов, и я хорошо представляю себе эти старые лица, вновь обретшие невинность первой молодости.
Жанна, барменша, пришла осведомиться, не нуждаюсь ли я в ее услугах. Настойка? Прохладительный напиток? Нет, я ни в чем таком не нуждаюсь, только хочу побыть один. Два истекших дня были для меня особенно тяжкими. Все мои демоны словно сорвались с цепи. Я задаюсь вопросом: неужто я опять впаду в депрессию? Только не это. Я даю себе еще два дня. Последний срок. Растянувшись в шезлонге и поглядывая на звезды, я составляю завещание. Фразы складываются в моей голове сами собой. Мне остается только воспроизвести их на бумаге.
Я, нижеподписавшийся Мишель Эрбуаз, находясь в здравом уме и твердой памяти (это надо еще посмотреть, но так или иначе — я продолжаю), завещаю все свое имущество внуку — Жозе Иньясио Эрбуазу, с одной оговоркой: если моя жена Арлетта, урожденная Вальгран, не объявит о своих правах на наследство, хотя прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как она покинула семейный очаг. У господина Дюмулена, моего нотариуса, хранится наше свидетельство о браке, оговаривающее, что наш союз предусматривал раздел имущества, а посему он может признать за ней минимум, предусмотренный законом. Последний адрес, который Жозе пожелал мне сообщить: 545, авенида Сан-Мигель, Рио-де-Жанейро. Но этот адрес уже устарел, поэтому я поручил господину Дюмулену навести необходимые справки, и если внук по этому адресу больше не проживает или в случае если Жозе нет в живых — предположение вовсе не абсурдно, учитывая то неведение, в каком он всегда держал меня относительно своего существования, — тогда мое состояние перейдет к Жану и Ивонне Луазо — кузенам в четвертом или пятом колене. Я с ними почти не знаком, но, выбирая между государством и ими, предпочитаю сделать своими наследниками их. Составлено в «Гибискусах»…
Короче, все кажется мне ясно изложенным. Я переписываю набело и ставлю подпись. Мой текст звучит торжественно и имеет вычурный слог, что придает ему юридический вес. Я прекрасно улавливаю смешную сторону этой завещательной комедии. Но как выразить суровую правду, а именно то, что я — старый хрыч, которым никто не интересуется, даже этот внук, неизвестно где обитающий, о котором я знаю, в сущности, только по рассказам. Конечно, разразится большой скандал. Возможно, мне следует оставить записочку с извинением на имя мадемуазель де Сен-Мемен, которая управляет этим пансионом с большой сноровкой, — воздадим ей по заслугам. Рискую повториться, но мне бы хотелось, чтобы меня поняли правильно — я не пасую ни перед отчаянием, ни перед усталостью, ни перед болезнью, ни перед этими «огорчениями в личной жизни», на которые легко все свалить, когда все аргументы исчерпаны. Я прощаюсь. И делу конец. Допив свой бокал, я разбиваю его.
Все приготовления давно закончены. Яд лежит наготове в коробочке между лекарствами, которых скопилось у меня достаточно за последние месяцы, и слава богу, он совершенно безвкусен. Я высыплю его в свою кружку с настойкой и залпом выпью это пойло до последней капли, как Сократ. Меня проводят на кладбище, и славный генерал выпьет в память обо мне свою дозу… Что касается деталей похорон, то они сумеют выйти из положения. Переезды с одного места на другое всегда меня убивали. Тем не менее я хотел бы облачиться в синий костюм — серьезный, но не строгий. Я обязан подумать о тех, кто придет склонить голову перед моими бренными останками. А они придут все, движимые бездельем и любопытством. И вот еще что не забыть: я хочу, чтобы два моих романа положили в гроб рядом со мной. Я уйду из этого мира вместе с моими двумя мертворожденными детьми — единственными плодами того существования, которое я считал заполненным до краев.
Сорвалось! Сорвалось самым глупым образом! Рувры прибыли к нам в прошлый четверг, перед тем самым моментом, как я собирался осуществить задуманный план. Не знаю, успели ли даже вынести из квартиры покойницы все, что ей принадлежало. Новые жильцы чертовски торопились. А когда прибывают «новенькие», весь дом ходит ходуном. Пансионеры собираются группками! Напускают на себя понимающий вид! Шушукаются! «Говорят, он очень болен…», «Да нет же! Он вовсе не старый: ему семьдесят шесть…», «Как мне ее жаль! Похоже, она намного моложе мужа!». Распространяются секретные сообщения со ссылкой: «Мне сказал Морис!» Слова массажиста Мориса вспоминаются здесь почти с таким же доверием, как то, что сообщает Клеманс. «Рувр! Это имя мне что-то говорит…», «Погодите-ка, я знавал одного Рувра — это было во время алжирских событий…».
И вот уже они копаются в своих воспоминаниях — старьевщики, разгребающие прошлое. Возбуждение достигло кульминации около шести вечера, когда кто-то пустил слух, что «они прибыли». Возбуждение, проявляющееся с безупречным вкусом, разумеется. Сторонний наблюдатель, возможно, ничего бы и не заметил. Нужно принадлежать к какой-либо группе, клану, чтобы учуять приближение чего-то экстраординарного. Годился любой предлог, чтобы пройти через холл, где только что сгрудили багаж, чемоданы, дорожные сундуки. В гостиную проникали обрывки новостей. Кружки болтунов составлялись не совсем так, как обычно. В них допускались новые лица. Угадывались едва заметные нарушения табели о рангах, оправданные размахом события.
Что до меня, то я посвятил день последней экскурсии в город — распрощаться со всем тем, что суждено было оставить навсегда. Поэтому, когда я вернулся, все мои чувства были обострены, и я почуял, что в нашем пансионе происходит нечто необычное. Я сразу же понял, что должен временно отказаться от своего прожекта. У меня не было никакого основания омрачать трауром день, когда неизвестные приехали обосноваться в «Гибискусах». Так не поступают — и точка. Умереть — согласен. Но соблюдая приличия!
Теперь я говорю себе, что, несомненно, переборщил со своими угрызениями совести, но чтобы лучше разобраться в этом, должен обо всем рассказать. В положенное время я спустился в столовую. Было восемь вечера, и я заметил, что, вопреки обыкновению, все уже в сборе. Ни одного опоздавшего. Вильбер приоделся в черную бархатную куртку, которую надевает по воскресеньям, отправляясь в часовню. Между Вильбером и мною, напротив Жонкьера, появился четвертый прибор.
— Мы кого-то ожидаем? — спросил я, удивляясь и в то же время досадуя.
— Ожидают мадам Рувр, — сказал Вильбер. — Мадемуазель де Сен-Мемен не захотелось усадить ее за отдельный столик. Для первого вечера это походило бы на наказание. И поскольку за нашим столом всего трое…
У Жонкьера был сердитый вид.
— Так что мы познакомим эту особу с обычаями пансиона, — с воодушевлением продолжал Вильбер. — Вот кто внесет некоторое оживление в нашу жизнь. И заставит вас держать свои казарменные шуточки при себе.
Жонкьер не отреагировал на этот выпад, что меня удивило, так как он не любил оставлять последнее слово за Вильбером.
Внезапно шум от разговоров стал глуше, как бывает в театре, когда занавес медленно поднимается. На минуту любопытство взяло верх над воспитанием. Мадемуазель де Сен-Мемен направлялась к нашему столу, за ней следовала мадам Рувр. Краткое представление. Обмен улыбками. Шум голосов возобновился. Мадам Рувр извинилась. Ей не хотелось бы навязывать свое общество. Ее муж слишком устал, чтобы ужинать. Впрочем, по вечерам он не кушает.