Понимая, что зря обостряю отношение с давним другом и покровителем, я пёр, как танк. Но бесконечно юлить тоже надоело.
— Сколько раз я зарекался не работать совместно с официальными органами, но всякий раз поддавался на уговоры. Больше такого не повторится.
— Чего не повторится?
Горбовский, наверное, проклинал себя за то, что перед праздником набился на неприятный разговор.
— Ничего, — коротко ответил я и положил трубку.
Телефон зазвонил вновь, но я сидел, не шевелясь. Франсуаза, закончив дела по дому, заглянула в кабинет, дежурно улыбнулась.
— Андре, ты ещё не принял душ? — спросила она медовым голосом.
— Сейчас иду.
И я отключил все телефоны, чтобы у супруги не возникло соблазна отвечать на звонки.
* * *
Всё. Бензин кончился. Сил нет совсем. И, видимо, уже не будет.
Отторжение всего и вся. Несовместимость с жизнью. Слабость.
Я залез под душ, стал регулировать температуру воды, добиваясь наиболее эффектного контраста. Но, сколько я ни старался, эмоции не делались позитивнее. Это уже не частный случай, а страшная реальность. Я не могу жить в этой стране, где на добро отвечают злом, а злом — на добро. Где убивают невинных, и попустительствуют преступникам.
Допустим, мы в деле Ковьяра не всегда действовали законно. Можно поставить на вид, прописать ижицу, но зачем же отдавать под суд? И сделать это можно было позже, а сразу после блестящей победы. Именно теперь нас надо не наказывать, а награждать.
Проблемы эмиграции для меня не стоит. А ведь я могу прямо сейчас объявить Франсуазе, что принял решение переехать во Францию или на Канарские острова Испании. Жена давно просила меня определиться с местом жительства, а именно — покинуть Россию. Можно и не замахиваться так высоко, а просто связаться с польскими родственниками деда и матери. Они примут, помогут на первых порах. Языками — французским и польским — я владею в совершенстве. Уж не пропаду — это точно.
И всё же… Я понимаю с безжалостной ясностью, что не могу покинуть Питер, мой родной Ленинград. Здесь столько выстрадано, передумано. Тут я ненавидел и любил, убивал и делал женщинам детей, хоронил и спасал. Корни из родной земли не выдерешь. А если и сделаешь это, погибнет самое мощное дерево. Правда, Ливия в своих пророчествах говорила и об отъезде из страны. Но я плохо представлял себе, как это может быть.
Здесь нельзя жить. И там, за границей, тоже нельзя. Существовать до такой степени противно, что каждый вдох и выдох даётся с превеликими трудами. Отвратительно видеть собственное тело, которое двигается тогда, когда в этом уже нет никакой необходимости.
Я грязно матерился, стоя под душем. Проклинал своих врагов за то, что не прикончили меня раньше. И довелось мне дожить до этого проклятого дня, когда придётся убить себя лично. Новогодним вечером ещё не был готов, и потому не поддавался Эдику Косареву в смертельной схватке. А спустя два с небольшим месяца неожиданно созрел для ухода в мир иной. Раньше всё было просто. Вызовешь кого-то нибудь на дуэль, он тебя и прикончит. И дело сделано, и греха нет. А тут изволь сам колупаться. Ладно, ничего, справлюсь.
Я вспомнил про перстень-хамелеон, украшенный рубинами и сапфирами. Его выпросила у меня Франсуаза, и постоянно носила на большом пальце левой руки. Синим цветом она практически не пользовалась. В унисон своему вечно прекрасному настроению она сверкала рубиновым узором. Алые искорки оживляли гладь серебристого длинного ногтя. А я теперь завёл бы другой перстень — вроде того, что видел у Дарьи Ходза. Он напоминал уголёк, оправленный в платину.
Выключил воду, боясь, что подходящее настроение уйдёт. И я не сделаю то, что наметил. Завещание давно подготовлено, хранится у Николаева в Лахте. Пусть завтра же вскроет конверт и огласит мою последнюю волю. Больше всего, конечно, достанется Женьке и Лёльке — как круглым сиротам. Клавке я тоже кое-что оставлю — на Даньку. У остальных моих детей есть матери. Впрочем, их я тоже вниманием не обошёл.
Похоронить себя завещал рядом с Еленой, на Серафимовском кладбище. Вот, наконец, мы опять будем вместе. Ленка верная, она ждёт меня уже почти пять лет. Мне даже стало немного стыдно за то, что сумел так долго прожить без неё. Мать и дед, конечно, осудят меня за такую слабость, а вот Алёнка всё поймёт. Она любила мужа всякого, и примет сейчас.
Накинув халат с капюшоном, я тщательно вытер волосы. Осмотрел в зеркало висок. Вот сюда я выстрелю. Крови будет не очень много, и гримёрам в морге меньше работы. Я представил, как на тусклом бесснежном кладбище, под голыми ветками деревьев, собралась толпа с цветами и венками. Над головами орут вороны, с неба сеется мокрый снег. Стучит колёсами электричка, идущая к Сестрорецку.
Могильщики раскидывают лопатами землю в разные стороны. Открывается серебристая, как рыбья чешуя, крышка Ленкиного гроба. А потом туда опускают мой гроб — наверное, чёрный с белым. Салюта нет — самоубийце не положено. Конечно, не отпевают, да мне и не надо.
Наверное, Франсуаза не помешает. Надо только всё сделать быстро. Я вдруг вспомнил, как в Пушкинских горах договаривался с Чёрной Вдовой об оказании помощи в поимке Ковьяра. Мы пили чай из французских чашек с желудевой гирляндой, в стиле ампир. Золочёная «раковинная» чашка принадлежала Дашиной дочери Эрике. Девчонка не дышала, боясь разбить её, даже поцарапать. Это был подарок покойного отца на пятилетие.
Чай Дарья кипятила сама, в электросамоваре, чтобы не вызывать прислугу. Мы сидели в ореховых немецких креслах — разумеется, антикварных. В глубине комнаты били трёхсотлетние часы из резного губа. Чай Дарья собрала на столике медового января. Привезённые мною голландские чёрные тюльпаны вырисовывались в свете бра на резном комоде.
Чёрная Вдова заживо заточила себя в склепе. И, будучи постоянно на людях, в гуще жизни, производила впечатление мумии. Она, как в жуткой сказке, ходила, говорила, гоняла и иномарках и отлично вела дела фирмы.
— Я хотела застрелиться четвёртого апреля прошлого года — в день нашей с Андреем «медной» свадьбы. Но пистолет дал осечку, и я не смогла повторить попытку. Раньше я стреляла по мишеням. В себя, конечно, тяжелее. Решила — не судьба. К тому времени все убийцы мужа были мертвы, а счастливой я не стала. Меня пожирала страшная депрессия. Жизнь так и была невыносима мне. Конечно, Эрике достались бы огромные деньги — по российским меркам. Но в шестилетнем возрасте ценности другие. Ей пока нужна мать. Конечно, к единственной наследнице Ходза выстроилась бы очередь из желающих эти деньги потратить. Мама моя здесь — не помощница. Она — советский человек. И свекровь — тоже. Поэтому пришлось остаться.
Потом, конечно, я отправлю Эрику учиться в Штаты или в Англию. Хочу, чтобы она осталась там навсегда. Пусть живёт в нормальной стране. А здесь… Что она будет видеть, пусть даже из окна машины? Я не стану висеть камнем на её шее. Дескать, не могу без России, и ты не моги. Чувство такое поганое! И жить не могу, и не жить не могу. Представляешь?
Все те годы, что я изучала историю, оказались выброшены псу под хвост. Андрей, с теми, кто называет себя реформаторами, во многом не согласна. Они, считай, мужа моего загубили. Но я отдаю им должное — гении! Злые, но гении. Они первыми просекли, сколь отвратителен наш народ, как он труслив и мелочен. Права свои понимает на уровне копеек, а тысячи, миллионы теряет запросто. То правительство отбирает, то Мавроди*…
А чему нас с тобой учили, помнишь? Народ не допустит наступления на свои права, восстанет и сметёт негодяев! Вот и я ждала, когда сметёт. Сначала — со страхом, потом — с надеждой. Декабрьские выборы в Думу* меня обнадёжили. Несмотря на своё богатство и положение в обществе, я не желаю успеха реформаторам. Слишком много крови и слёз они пролили, а сами упрекали в этом коммунистов. Дескать, те — душегубы и безбожники, а мы возрождаем Россию!
Да, ждала, но теперь уже не жду. Мой Андрей боялся бунта, и я тоже. Помнили Новочеркасск*, к примеру. Оказалось, что за малые суммы рабочие идут на пулемёты, а изыми у них гораздо больше — подожмут хвосты.
Этим летом я поняла, что есть огородники. Тот самый народ, от которого долбаные патриоты ждут восстания. Эрика научилась кататься на роликах и захотела, чтобы к озеру вела прямая дорога. А хибары эти сраные — нахаловка* — мешали. Я бульдозер приказала подогнать, чтобы снести их к такой-то матери. Конечно, охрана была, даже с автоматами. Я ведь тогда их ещё людьми считала. А голодранцы эти выскочили, грохнулись на колени. И стали умолять, чтобы я их дачи не трогала. Дачи, слышишь? Эти лачуги помойные они дачами называют. Я пообещала дать компенсации. Как раз дождь прошёл, и я бросила в лужу несколько пачек денег. Господи, что тут началось! Эти придурки кинулись в лужу, разодрались. Одного, кажется, даже убили. А мы с охранниками хохотали до слёз.