У комиссара он спросил:
— Какие, говоришь, у вас тут морозы бывают?
— До тридцати пяти ниже нуля.
— Вот тебе и знойный юг! — пробормотал Коля Кулькин. — «Где небо синее и море голубое…» Антарктида! Мамочка, роди меня обратно!
— И знойно бывает, — сказал Максимыч. — Летом до сорока градусов доходит.
— Сахара! — обрадовался Кулькин, растирая в руках окровавленные портянки. — Что ж, братцы челюскинцы, ждать осталось недолго, загорим тут, как эфиопы! А я, девочки, загорелый так еще интереснее.
— Товарищ командир, — растерянно сказала Валя, — мазь в сумке замерзла…
— Сунь под мышку, отогреется.
Сильнее других натерли ноги Коля Кулькин и Коля Хаврошин. Вале пришлось протыкать им финским ножом водянистые волдыри.
Сначала Валя пыталась увильнуть от этого дела. Помочь ей — «за сто граммов» — вызвался Солдатов, но Черняховский, натягивая сапог, сказал своим обычным безапелляционным тоном:
— Сама, Заикина! Сама! Тебе еще не такие болячки придется лечить. Будешь у нас и хирургом. Что, здорово ноги натер, Кулькин?
— До кости еще далеко!
Посоветовавшись с комиссаром, Черняховский кликнул Солдатова.
Раздельно и громко, чтобы слышали все, командир произнес:
— Здесь нет военного трибунала. Мы с комиссаром судим тебя, Солдатов, за самовольное минирование дороги. Ты мог погубить всю группу. За твое преступление — строгий выговор с таким предупреждением: малейшее самовольство — и я расстреляю тебя. Обещаю это при всех, И перестань ты, наконец, свистеть!
Перед завтраком он распорядился:
— Харч расходовать экономно. На завтрак — банка тушенки на троих. Хлеба триста граммов. Сахару со столовую ложку.
— Всухомятку?! — возмутился Солдатов. — Снегу в котелок, пшенный концентрат… Давайте я из тальника вмиг костер без дыма… На «губе» и то лучше кормили!
— Никаких костров!
— Так хоть водки глоток…
— Заикина! Возьми все бутылки на учет. Водку расходуй только для медицины с моего разрешения.
День выдался ясный, морозный. В тальнике свистел ледяной, обжигающий ветер. Температура упала, верно, до пятнадцати ниже нуля. Через каждые полчаса делали пятиминутную зарядку. Ползали в тальнике, как медведи, на четвереньках. Низинка плохо защищала и от пронизывающего ветра и от непрошеного взгляда. Посменно спали. Посменно чистили оружие. Обедали опять всухомятку. Курили в кулак. Время от времени Черняховский приподнимался, оглядывая безлюдную степь. Летом она была, наверное, серебристо-сизой от полыни и ковыля, а теперь похожа на грязное, бурое море со сверкающими белыми льдинами. И гладкая, как стол. Виднеются вдали только два-три кургана, в которых, наверно, покоятся уже много веков желтые скелеты выехавших некогда из Астрахани монгольских воинов. Они повстречались в степи с врагом и лежат теперь в земле с черепами, обращенными к востоку.
К командиру подползла Нонна. Она весь день переживала: как же это она, партизанка, оскандалилась — как гимназистка какая-нибудь упала в обморок!
— Товарищ командир! Почему на посту одни ребята стоят? Я такой же член группы, такой же подрывник, как и…
— Не лезь поперед батьки в пекло, Шарыгина! — сказал, отрываясь от карты, командир. — И не мешай мне!
По расчетам командира группа находилась километрах в пятнадцати юго-западнее гитлеровской обороны вдоль Сарпинских озер, в двадцати пяти километрах северо-восточнее другого степного озера — Лиман-Берен.
Подозвав комиссара, он провел карандашом по карте.
— Ночью нам надо отмахать километров этак тридцать пять на юго-восток.
— Сумеем ли? — усомнился комиссар. — На ноги у ребят смотреть страшно.
— Должны суметь. Впереди тринадцать часов темноты. В этой степи с нами взвод немцев разделается в два счета, а послезавтра мы дойдем до Ергеней, — там нас голыми руками не возьмут! Максимыч, проверь наличие воды!
День прошел спокойно. Даже не пролетел ни один самолет над мертвой степью.
В поход выступили после ужина, как только в шестом часу вечера отгорел на западе холодный пожар заката. Шли, несмотря на все усилия командира, медленно, растягиваясь в длинную, редкую цепочку.
— Шире шаг! Подтянись!
Командир объявлял частые привалы — сначала через час, потом через каждых полчаса. Многие хромали. Все дышали ртом, глотая морозный воздух, обжигая легкие, и не могли отдышаться.
Солдатов опять шел впереди, насвистывая, привычно ориентируясь по звездам. Те же, что и в Севастополе, бессчетными россыпями студенисто мерцали они в бескрайнем небе калмыцкой степи. Под ногами то скрипел снег, то скрежетала мерзлая земля, то — на редких теперь солончаках — хлюпала соленая слякоть. И всю ночь с невидимых Ергеней, воя по-волчьи, дул в лицо партизанам пронизывающий ветер.
— А командир наш больно крут! — сказал Ваня Клепов. — Ты машину с фрицами подорвал, а он за пистолет хватается…
— Ты командира не трожь, кореш! — прервав свист, ответил Солдатов. — Я за такого в огонь и воду. Ежели хочешь знать, кабы не он, мы бы до сегодняшнего дня не дожили. Эх, не удержался я, не подумал, что они так рано поедут. Я там и кабель связи перерезал — только об этом молчок! Я о том сгоряча не подумал, что они нас по следу накрыть могли. А Леонид Матвеич, он обо всем думает. Нет, Владимир Яковлевич, надо тебе, дорогой товарищ Солдатов, ломать свой беспартийный шебутной характер! Не до шебутиловки тут!
— Да я разве что говорю! Мужик он правильный.
— То-то! И дрозда дал мне правильно. Ваня помолчал минут пять, потом спросил:
— Градусов двадцать будет?
— Верных.
— Сам-то я из Баку — там не поморозишься.
— На азербайджанца ты мало смахиваешь! — покосился Солдатов на курносого и широколицего Клепова.
— Какой я азербайджанец! Саратовские мы. Село Атаевка Ширококамышинского района, может, слыхал?
— Про Гамбург слыхал, про Филадельфию слыхал. Атаевка? Нет, не слыхал.
И Солдатов, этот «Соловей-разбойник», опять тихо засвистел, а Ване очень хотелось рассказать о себе. Одиноко ему было на свете в эту морозную ночь под необозримыми звездами вселенной. Рядом этот еще малознакомый парень. Позади цепочка черных теней. Кругом необъятная враждебная степь, и никому в общем-то нет дела до Вани Клепова. Вернуться бы в детство, в отцовскую избу, что до десяти лет была ему центром мира, а мать — тем солнцем, вокруг которого вращался этот мир. Как это скверно, что теперь он даже не помнит толком родимое лицо, хорошо помнит только запах ее рук, ее щек, теплого платка на груди, какой-то особый, неповторимый запах, смешавшийся с запахами свежевыпеченного хлеба, парного молока и прошлогодних яблок.
— Лет десять назад, — задумчиво заговорил Ваня, — заболела, понимаешь, мать, а нас много, ртов-то, у нее было. И я меньшой. Вот и забрала меня в Баку сестра. Там кончил семь классов, потом работал слесарем-автоматчиком. Все собирался, понимаешь, в деревню съездить, да война, в армию призвали. Попал в Кутаиси, в учебную команду, оттуда на передок. Потом разбили нас немцы на какой-то речке, и уж не помню, как долго отступали мы, а нас все самолеты и пушки колошматили. Наконец отвели в запасной, а оттуда я в спецшколу пошел.
— Да, биография знатная, брат ты мой. Прямо скажу — выдающаяся биография! Не пойму только, какого рожна тебя в тыл врага потянуло?
— Да вот, понимаешь, какая штука. На передке вроде я полжизни воевал, уйму патронов в окопах расстрелял, в атаку ходил, бегал под огнем, шел и окопы копал, шел и копал, чуть планету насквозь не прокопал, и ни разу, ну ни одним глазом, немца не видал! Вот я и решил, что с тыла-то его будет сподручнее на прицел взять. Да гляжу — маху дал. Я думал, в тылу у них да еще в степи, куда ни плюнь, в немца попадешь, а их и тут не видать. Ну, чисто невидимки какие-то.
— Увидишь! — усмехаясь, пообещал Солдатов. — Крупным планом.
Зевая, он достал из кармана пачку папирос, помедлил, оглянулся на цепочку теней позади и, понюхав пачку, с сожалением сунул ее обратно в карман.