– Не худой, а модель от Лагерфельда. – Нимотси провел рукой по торчащим ребрам. – Торс как гладильная доска. И жопа как две пачки махорки. Это сейчас носят в Европе.
Почти час я мыла его в ванной; он не стеснялся ни своей наготы, ни безобразно исколотых рук – он вообще ничего не стеснялся, он был равнодушен ко всему. Лишь когда я вымыла ему голову, Нимотси вдруг обнял меня и заплакал.
– Прости…
– Стой смирно! – Я завернула его в махровую простынь и с трудом поборола искушение отнести в расстеленную кровать.
– Прости меня, пожалуйста, – снова повторил он, – я во всем виноват…
– В чем? Сейчас это лечится. Но если бы я знала – никогда бы не отпустила тебя.
Он вдруг ударил меня – с силой, которая казалась удивительной для этого почти невесомого тела. Удар был тяжелым, отчаянным, беспощадным. У меня хлынула кровь из носа.
– Почему?! Почему ты отпустила меня?! Почему?! Нимотси тяжело, трудно заплакал, закричал, заорал, свалился на пол, забился в истерике.
– Почему?! Почему ты отпустила меня?.. Я молча легла рядом с ним, крепко обняла – он все еще бил меня, но удары становились слабее.
– Что произошло? Что произошло за этот год?
– Не сейчас. Потом. Завтра.
Он вдруг увидел кровь у меня под носом, и это произвело на него странное впечатление: Нимотси отпрянул, глаза его закатились, кадык дернулся – так сильно, что мне на секунду показалось, что он разорвет его тонкое горло.
Нимотси выпустил меня из рук и бросился в комнату.
Я пошла за ним – он уже сидел на кровати, забившись в самый угол.
– Не подходи ко мне! Я ненавижу кровь!.. Не подходи…
Кровь долго не останавливалась – я успела замочить его вещи, сразу же выпустившие из себя темно-коричневую грязь, и накапать в рюмку валерьянки.
Когда я вернулась в комнату, Нимотси все так же сидел в углу на кровати.
– Выпей, – твердо сказала я.
– Пошла ты на хер со своими совдеповскими средствами, – вдруг заорал он, – сама ее будешь пить, когда сдыхать будешь в доме ветеранов сцены!..
– Ну, что с тобой? Успокойся… Успокойся, пожалуйста.
Плюнув на валерьянку, я села рядом с ним на кровати и обняла его. Нимотси сразу обмяк, вытянулся и прижался ко мне.
– Не уходи.
Я держала в руках его тело, баюкала его – бедный мой мальчик, бедный, бедный – когда-то так баюкал меня Иван, – что же случилось с тобой?..
– Все будет хорошо, – шептала я ему. – Все будет хорошо… Мы все равно спасем тебя, даже если ты будешь брыкаться, как мул. Нет ничего такого, чего нельзя было бы исправить… Мы живы – и это главное. Спи, мой хороший, мой родной… Ты дома – и все будет в порядке.
…Я проснулась одна – Нимотси рядом со мной не было. В коридоре, за входной дверью слышались всегдашние голоса. “Не иначе пошел колоться, чертовы наркотики; спокойно. Мышь…” Я вышла в коридор и замерла – Нимотси сидел под дверью, сжимая в руке нож – дурацкий тупой нож из итальянского столового набора.
– Господи, что ты?!
– Слышишь? – истеричным шепотом спросил Нимотси, завернутый в простыню. – Там, за дверью!
– Ну и что? Там все время кто-то колготится. Очень романтическое место. Выше только звезды и самоубийцы. Нимотси вздрогнул.
– Это за мной.
– Ты с ума сошел.
– Говорю тебе – за мной… Но я не дамся. Если уж в Греции вывернулся… Где мои вещи?
– Я их замочила. Постираю утром. И купим тебе что-нибудь поприличнее. Чтобы не стыдно было показаться врачам-наркологам, они консервативные дядьки…
– Сука! – Он с ненавистью посмотрел на меня. – Сука! Кто тебя просил?! Зарежут, как петуха, в простыне, голого… Не хочу, не хочу, не хочу… – Он тихонько завыл.
– Успокойся… Там наверняка бомжи какие-то. Водку пьют. Они всегда там водку пьют. Я решительно отстранила его.
– Нет, это за мной. Они должны… Я точно знаю, что за мной…
Когда дверь открылась, Нимотси сжался в комок, выставив нож впереди себя.
…На площадке сидели два жизнерадостных бомжа с рожами фиолетового цвета.
Я шуганула их, как шугают бродячих собак:
– А ну, пошли отсюда! Бомжи безропотно удалились. Я закрыла дверь и тихонько отобрала у обмякшего Нимотси нож.
– Вот видишь – в порядке.
– Ничего не в порядке! – Он отчаянно замотал головой.
– Идем отсюда. Ты же не можешь всю ночь сидеть в коридоре.
– А всю ночь в канализационной трубе – по шею в дерьмище?.. А в вентиляционном люке? А в одном ящике с вонючим турком, которого долбит лихорадка?.. Могу, могу… Я теперь все могу. Мышь…
– Ты влип в какую-то историю?
– Влип! – Лицо Нимотси исказила страшная гримаса, он судорожно вздохнул. – “Влип” – это не то слово. Ты помнишь Юленьку Косикину?
Конечно, я помнила Юленьку Косикину. Ослепительную красавицу Юленьку, глупейшее и добрейшее существо с актерского факультета. Иван называл ее “овцой”. Юленьку можно было воспринимать только в горизонтали, но в горизонтали она была действительно божественна. За Юленькой считали своим долгом подволочиться все уважающие себя режиссеры и часть сценаристов, тоскующих в душе по славе Тонино Гуэрры. Уж кто-кто, а Юленька должна была устроить свою судьбу, подцепить какого-нибудь денежного серба-эмигранта или идиотски-жизнерадостного мормона из штата Юта.
– Помню. Еще бы! Она что, вышла замуж за грека?
– Она умерла.
– Ужасно. – Известие о смерти Юленьки не вызвало во мне никаких чувств, кроме легкого укола зависти – ну вот, еще кто-то решился умереть молодым.
– Точнее, ее убили. Ее убивали пять часов. Сначала исхлестали спину в кровавое месиво – знаешь, такими хлыстами, вымоченными в соли – со свинчаткой на концах. Ее прижигали сигаретами – десять, двадцать волдырей, и все вытянуты в одну линию, от шеи к животу, между грудями. А потом по этим линиям вспороли живот и слили туда сперму. Сперму пяти человек, которые насиловали ее все эти пять часов… Так ты помнишь Юленьку? Помнишь, да?!
Потрясенная, я молчала.
– Это ничего тебе не напоминает?
– Напоминает?
– И еще одна маленькая деталь – у нес была цепочка на щиколотке. Твой привет мне, ты всегда была очень щепетильна, ты никогда не забывала передавать мне привет…
Что-то страшное надвинулось на меня, отбросило к стене – так мы сидели друг против друга, поддерживаемые стенами.
– Я не понимаю…
– А чего тут понимать? Ее убивали пять часов, и все это время я снимал. Я сам стоял за камерой, потому что оператора тошнило, а потом он обкололся… Я сам стоял за камерой – и снимал, снимал, снимал. Гиперреализм, сука, эстетика, зашибись!..
Он забился головой о стену и страшно захохотал.
– Ты… Ты хочешь сказать, что…
– Что все твои сценарии воплотились до последней точки с запятой! Ты ведь любишь точки с запятой… И все это было по-настоящему.
– Я тебе не верю, ты врешь! Избавь меня от своих дурацких галлюцинаций, посмотри на себя, ты же законченный наркоман! – Я действительно не верила ему, наркоману, исколовшемуся до последней возможности, аде поверив, сразу успокоилась.
– Знаешь, скольких еще замучили после Юленьки? И детей… Дети были из Румынии, они ничего не понимали… Они так плакали, что посрывали голоса, даже хрипеть не могли. Там был один мальчик, Михай… Я спас его, я правда – только одного и спас… В перерыве вколол героин, хер знает сколько, только чтоб он не мучился, отъехал и не вернулся. Когда Боженька, блин, прижмет меня, скажу, что спас его… Не могу, не могу, не могу…
Он пополз на кухню, на ходу теряя простыню, оставив меня сидеть у стены – раздавленную, оглушенную.
Это не правда, это не может быть правдой, бред, плохое кино, так не бывает, его надо лечить, зачем он только ввязался в это, зачем я только ввязалась, зачем я отпустила его, бедный, бедный мальчик, а еще говорят, что это астрал – героиновый драйв, ад кромешный… Я вдруг вспомнила все то, что писала, – все эти кровавые непристойности, де Сад, срисованный с высунутым от усердия языком, – вспомнила и заскрипела зубами.
– Ты врешь!..
На кухне послышался звон посуды – на пол летели чашки, тарелки; потом грохнулось что-то тяжелое, конечно – керамический чайник, ценная вещь, которую Венька притащила из антикварного; огромные экзотические птицы с китайскими раскосыми глазами, растрескавшимися от времени… Что же ты делаешь, гад?!
– Иди сюда! – истерически заорал Нимотси. – Иди сюда, помоги мне…
…Он сидел посреди кухни, прямо на осколках битого стекла, из его рюкзака было вывалено все содержимое: потрепанный блокнот, видеокассеты, какие-то проспекты и карты, сломанная ручка, огрызок карандаша, пригоршня таблеток, мелкие чужие монеты, которых я никогда не видела раньше; шлеей от рюкзака он перетянул себе ногу – так же, как вчера вечером, на лестнице.
– Ч-черт, не могу попасть! Не могу попасть, мать твою!.. – Он беспомощно тыкал шприц в ногу. Я с ужасом смотрела на него.