Когда Алекс надирался со мной до положения риз, то мнил себя мировым пиитом, брызгая вонючей слюной, читал навзрыд сначала чужие стихи, а потом — и это самое страшное — и свои собственные. Начинал обычно с комиссаров-жеребцов в пыльных шлемах, хлюпал носом и переходил к любимым ржавым листьям на ржавых дубах, которые облетают и никак не облетят — была у него непонятная тяга к героям той самой проклятой октябрьской бучи, поставившей страну с ног на голову. Распалялся на гражданской теме, и наступало время лирики, тут он всем своим бабам открывался в неистовой страсти, и зачем? Бабы разные, но не всем же петь дифирамбы, некоторых гнать железной метлой, а он, всеядный принц, славил всех, завывал трагически и из каждой случки делал Событие чуть ли не планетарного значения. Мне признавался, что мешала ему влюбленность в собственную жену, совесть просыпалась и рубила под корень порыв страсти. Что делать? Натурально, заглотнуть бутылягу, она облегчит совесть. Ну, а почему он на ночь иногда надевал шапку? Иногда вязаную, иногда ушанку. Большая загадка тонтон-макута. О том, каким образом я проведал об этой странности, пока промолчу… хотя бабу его я не пропустил, а почему бы нет?
О, если бы он мог чувствовать, как я его ненавидел! Но виду не подавал, ибо виски был из его заграничного кармана, и не в моих правилах нарушать игру, если все проплачено партнером. Чувство чести, наверное, самое главное в жизни, оно покоится на золотой основе, оно посильнее разных вшивых идеологий с крикливым: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Захватили власть, но так и остались с оковами на руках и в душах, рабы — всегда рабы.
Больные.
Вот и Императора-Освободителя ухайдакали, психи, для них смерть — вроде счастья избавления от жизни, купание в царской крови, coitus interruptus комплексов неполноценности, божественная литургия в предбаннике рая. Власть предержащие дали маху, нарушили стабильность под действием всеобщей болтовни, запутались в реформах и допустили недоучившуюся чернь к корыту. В результате все друг друга перестреляли, finita la comedia, signore! А ведь за всем этим не вонючие мужики стояли, а бескорыстные и одержимые вроде бы интеллигенты, Софья Перовская, Вера Фигнер, Геся Гельфанд, Брешко-Брешковская, как я ненавижу революционеров, особенно, баб! Скорее всего, они не мылись, хотя и потели нещадно, особенно когда под одеяло шмыгал какой-нибудь мускулистый Желябов с замашками жеребца. Запах пота ассоциировался у меня с революцией, с кровопролитием, со зловонными месячными…
Удивительно, что наш тонтон-макут так возлюбил Идею и ее воплощение. Папашка, мелкая сошка, в лагере служил, жили не во дворцах, сапоги еврейчикам чистили, языком зализывали, даже авто жалкое в собственности не имели. Сам Алексашка (так мысленно я его окрестил) жил в «двушке» с женой и сынком, геолог сраный (соседи, люди ушлые, не сомневались, что он типичный тонтон-макут, и к тому же темнила).
М-да, как поменялись времена! Теперь я — бог, а он — жалкий червь, теперь он семенит ко мне со своим внучонком то ли с просьбой, то ли с предложением, то ли просто так, пошушукаться, посплетничать о прошлом и настоящем. На подлость он не способен ибо не видит врага. А врага требуется различать в любом homo sapiens. Лучший сегодняшний друг завтра перевертывается во вражину. Усатое наше прошлое всем государством так вертело — и был образцовый порядок. Правда, иногда приходилось актерствовать, потискать шелудивую девчушку, вроде Мамлакат, на трибуне, ласково помахать ручкой восторженным толпам марширующих идиотов. Потом отправить папашу девчушки на перевоспитание куда-нибудь подальше. Высший пилотаж, аплодисменты всего человечества. И нет места хлипкой сентиментальности, где на скрижалях записано, что я обязан переводить слепого за руку? А ведь слепы почти все! Муть нападала на меня при виде бредущих слепых, я чувствовал смрадный запах немытых тел, я дрожал, представляя, что слепой случайно дотронется до моей руки. И чудилось мне стадо ослепших гусей, тихо гогочущих про себя над пропастью. Добрым самаритянам нет места под солнцем. Они живут в сказках и мифах, порождая иллюзии и горы несметные заблуждений. Из-за них и проливается кровь, хотя все они орут «не убий». Им кажется, что они жертвуют собой ради счастья всего человечества, а на самом деле именно из-за них и льется кровь, и умножаются страдания ни в чем не повинных людишек. Идеализм? Дурость? Все несчастья от этого: шли в народ, сопляки, подбрасывали дровишки в октябрьскую мясорубку, разорвали на куски страну, сбиваясь в бешеной схватке за власть, даже в Испанию ухитрились сунуться, сбежались правдолюбцы со всего света, без роду и без племени, и порешили защищать республику до последнего. Обломилась им республика, не жаждал ее народ, предпочел умного диктатора. А что республиканцы? На ум идет рецепт идеалиста-болтуна Бакунина, в свое время советовавшего вождям дрезденского восстания выставить на городские стены «Мадонну» Рафаэля и сообщить прусским офицерам, что, стреляя по городу, они могут испортить бессмертное произведение искусства. Рыдаем от смеха, господа! Все тот же идиотизм интеллигентности. Ну, а про войну страшную и говорить нечего, думали, что Адольф не будет спешить, повременит. Дождались!
…Наступила пора выходить на сцену. Сейчас бы великого Вагнера под его собственным дирижерством, прямо в имении в Байрейте, на зеленом лугу, Зигфрид запевает, валькирии подхватывают, публика рыдает вместе с Лорелеей.
— Какие люди! — И я распахнул объятия навстречу гостям.
От него чуть подванивало чем-то из садов «Диора», но, к счастью, не «Шипром», к которому он был привязан всей своей тонтон-макутовской душой (об изысканных «Yatagan» и «Kouros» он, наверное, даже не слышал). Долю секунды я колебался: целоваться ли или обойтись похлопываниями и поглаживаниями по спине, словно в поиске забравшихся под рубашку клопов. Не обошлись. Получилось довольно мерзкое касание щеками, осторожное, вкрадчивое, трусоватое, словно два пса обнюхивали друг друга на предмет случки. Далее — самый неприятный момент: придержав за талию, рассматривать друг друга с деланным вниманием. Не виделись век. Подсоскучились. Изучаем коронки, угри на носу, пустоту в глазенках. Вздохи восхищения, напоминающие стоны страдающего геморроем пожилого воробья.
— Давайте присядем! — я сделал широкий жест в направлении кресел, сгруппированных у стеклянного стола. — Кофе, чай, виски, текила?
Внучек никак не мог отодвинуть креслице по правую сторону от меня, он даже запыхтел, но Алекс подлетел к дитяти и помог ему вперить зад в сиденье. Гость выглядел уж не так плохо, хотя в отличие от меня вряд ли тренировался в фитнес-клубе, пил свежевыжатые соки и заботился о простате с помощью молоденьких массажисток. Но что поделать? Таков удел — каждому свое.
— Спасибо. Пожалуй, виски. Давненько мы с тобой не выпивали… — неопределенно заметил он, вертясь в кресле, словно на карусели.
— Тебе, наверное, чаю? — обратился я к внучку. — А может, поиграешь в дарты, у меня они в соседней комнате… (замысел был отправить раздолбая за пределы).
— А у вас не найдется бокальчика «Шато Марго»? — вдруг вякнул киндерсюрприз.
— У тебя хороший вкус. — Я придал физиономии полное равнодушие, словно в моем офисе сие вино подавали всем сотрудникам по первому требованию.
— А то! — отозвался наглец в манере современных ублюдков.
Бокал с вином приволокли через минуту. Чуть причмокивая, внучок отправился к дартам, хотя его торчащее ухо не теряло бдительности.
— У тебя, наверное, назрела масса вопросов… — молвил я многозначительно.
Алик вскинул на меня очи, словно не ожидал никаких вопросов, чуть повременил, но разродился.
— Кто стоит за моим возвращением на родину?
Вопрос покруче, чем пилатовское «Что есть истина?», интересно, долго ли он его вынашивал.
— Попробуй догадаться все-таки. У англичашек и америкашек для такой операции слишком мал IQ, гораздо меньше, чем у собак. Да и зачем ты им, если они сами тебя выпустили?