Я это написала для вас. Не помните?
Кривые переулки, и улицы кривые, долгий путь к двухэтажному дому с мансардой. Здесь свои, здесь отдых, здесь дух прекрасен и высок. Но единомышленников здесь нет, «непредрешенцы»… А государь уже в доме на косогоре, и ему не поможет никто.
— Разожгите печку, здесь — немного пшена. А дрова в подвале.
«Буржуйка» разгорается плохо, дымит и чадит, но вот вспыхивает пламя, и разбегаются по стенам и потолку сполохи. «Куда вы идете?» — «В Сибирь». — «Зачем?» — «Там мессия, Спаситель». — «Кто он?» — «Слуга царю и честный человек. Он не обманет». — «Тогда — слушайте».
У нее глуховатый голос, не женский совсем, и одна сторона лица — черного цвета. Может быть, оттого, что тень? «Трудно и чудно — верность до гроба! Царская роскошь — в век площадей! Стойкие души, стойкие ребра, — где вы, о люди минувших дней?!» Странен метр, странен ритм, другие ударения, другой смысл, но зачем же вы встали, мы ведь еще не начали трапезу, — вот оно, подгоревшее пшено на тарелках с императорским шифром, откуда он здесь? Я ведь знаю (при чем здесь «я»?) — вы идете по лестнице вверх, там тяжелая крышка люка, и она не должна пропускать посторонних, но вас она пропускает — зачем… Куда вы уходите, ведь есть еще надежда, вы же сами сказали: «Царь! — Потомки и предки — сон. Есть — котомка, коль отнят — трон». Котомка, и потому не нужно веревки. Не нужно!
Ну да, ну да… Простите. Это позже, много позже, двадцать три года до этого, двадцать три ступени еще — вверх, на чердак. А у него уже пройдены эти ступени.
В Москве дела — нет. В Москве мышиная возня «непредрешенцев» — заговоры, покушения, дележка политического воздуха. А «ЧК» — беспощадна и расправа — коротка. Вот — стены домов, и ветер шевелит списки расстрелянных. Нет, надо так: «Ветер сдирает списки расстрелянных», ведь эта фраза — чужая и не написана еще… Афиша: «Расстреляны по постановлению ВЧК 5 сентября 1918 года бывшие…»[1] Шесть фамилий. «В порядке красного террора». Министр внутренних дел, у него была дача на Каменном острове, они все там жили, один за другим. Охраняли, ловили, вешали, сажали, а кто их любил? Кто уважал? Руку стеснялись протянуть — неприлично, интеллигентный человек не дружит с жандармами. Да ведь они и плохие были. Какие-то революционеры, бомбы, взрывы, конспиративные квартиры и листовки — кровавая рука на манифесте, как глупо все и пошло… Гуляют на свободе, целуют жен, в ссылке… Господи, почему и за что? Не гниют, не звенят кандалами, — охотятся с собачкой, сочиняют крамолу, и расходятся по России круги, из которых уже не выбраться, никому.
И товарищ министра — распутианец, анафема…
Священник Покровского собора Восторгов — фамилия более приличная меломану, и что значит «бей жидов»? Священнику не должно призывать к убийству. Бог с ними, они ушли, не исполнив. И кто-то должен исполнить за них.
Вот — прохожий навстречу, воротник — на уши, не видно лица. Если спросит документы (они ненадежны, видимость одна, фиолетовый текст и дурацкие росчерки: «Товарищ Н. уполномочен…» Чего-то там… Неприличное) — придется стрелять. Конечно, лучше — ножом, как там, в деревне, но, увы, — не обучили. Не надобно было. Приближается, сейчас…
Черна Москва и пуста, вынули душу — красный флаг над подъездом, обитель Антихриста. Входят и выходят, входят и выходят, дело у них, они должны — «до основания».
А мы?
Мы тоже — должны. Великое слово — долг. В нем тайна, с которой начинается возвращение. Нам ничего не нужно «рыть». Только выровнять, сбросить кровавый мусор, выполоть сорную траву. Много ее, очень много — вон, все кругом заросло. Нужно рвать безжалостно, не жалея себя.
Но ведь она — народ русский…
Нет. Ибо сказано: «За то, что они пролили кровь святых и пророков, Ты дал им пить кровь: они достойны того». Верую: достойны. Пусть захлебнутся кровью. И тогда прежнее небо и прежняя земля — минуют.
Вот — разошлись, и оба живы… Пока… Но то, что знаю я, он — не знает. Он получит инструкции и поедет их исполнять. «Подателю сего выдать десять фунтов серной кислоты». Он поставит свою подпись. Кислота будет получена. Они — сожжены. Нет. Только обожжены. Это не одно и то же. А он уедет в полурусскую и бывшую (не удержали и не сумели) столицу, и там, на перроне вокзала, он и другой образуют магический крест. Темна вода во облацех, но — вижу.
Разошлись… Может быть, выстрелить?
Нет. Сейчас не дано.
Мы прощаемся. Разгорается щепа и опадает пеплом. Пламя мгновенно и не успевает согреть. И руки лежат на металле, не ощущая тепла.
Но ведь там, за окнами — весна, там — солнце.
Для кого?
Наше солнце еще впереди.
Она целует в щеку: «Колюча. Хорошо. Снаружи, как все, но знаю: избран», — глаз не видно, только отблеск (или кажется — нет его) и — и откровение: «Это ясно, как тайна двух: двое рядом, а третий — Дух: Царь с небес на престол взведен: Это чисто, как снег и сон. Царь опять на престол взойдет — Это свято, как кровь и пот».
Лестница, дверь, улица. В окне — черное платье, белое лицо. Угол дома, последний шаг, все впереди. «Боже, царя храни!»
Стучат колеса — между Москвой и Петроградом ходят поезда, они грязны, с выбитыми стеклами, в купе выломаны двери и нет ковров, золоченые ручки выдраны с мясом, и проводник всего один на несколько вагонов, и все вагоны молчит: после 25 октября в них больше не поют. Разве что «красноармейцы» или «красноматросы» при переброске войск. Напротив, через столик — попутчик: мышиные глазки под широкополой шляпой, не то артист, не то бывший филер из «охранного». Так и есть, из «охранного»: «У нас глаз наметан. Куда изволите?» — «В Петроград, по делам». — «Полковник?»
Мистика, откуда он знает, ведь не угадал же… Нет, не угадал. «Вы ведь из кирасиров ее величества, кажется? У нас память профессиональная. В Петербургском благородном собрании, на торжественном акте трехсотлетия, вы — в почетном карауле, у трибуны». Смотрит с превосходством, как фокусник: «Вот ваши часы. Верно?» — «Не отрекаюсь. Дальше что?» В самом деле — что дальше? Нужен помощник, может быть, этот помощник — он? «Я к тому, господин полковник, что, может, помощь нужна?» — «Нужна. Сейчас — вы кто?» — «Потерявшийся, мечущийся, алчущий. А вы?» — «Нашедший и обретший. Вопросов не задавать. Приказы выполнять безоговорочно. Согласен?» — «Так точно». Он рад, это видно по его лицу. Нашел пристанище и няньку. Бесприютный жандарм — звучит, как заголовок романтической поэмы в духе Байрона…
Теперь он не отстает ни на шаг, идет чуть слева и сзади, будто снова охраняет «высочайшую особу». Площадь, скрежещет трамвай, в красном углу — белая четырехглавая церковь, крестимся на купола, спаси Бог, живы пока (теперь уже двое), но ведь многие творят желаемое и уверены в грядущем, и значит, возрастает множество и воспрянет Россия. Заливается гармошка, «товарищи» и «красноматросы» движутся — пади, пади — «хранитель» отодвигается в сторону — «От греха, господин полковник», компания — двое вприсядку, четверо — в круг, смазливенькая пишбарышня с революционным бантом обнажила стройные ножки и — каблучком, каблучком: «Кабы нам с тобой упасть, мы бы наласкались — всласть! Эх, с красным лучша любится, расстугни-ка пугвицы!»
«Хранитель» не смотрит, отвернулся, губы едва шевелятся, но слова понятны: «Ничего… скоро всем вам будет вешалка…»
Идем по Невскому, он оглядывается: «А что, господин полковник, этот Трубецкой — вправду князь?» — «Вправду». — «Как же он, дворянин, такую срамоту удумал?» Это он про памятник государю императору Александру Третьему. «Статуя понравилась императрице». — «А-аа…» — он безнадежно кивает, с императрицей спорить нельзя. Болван. Раб. Он не воспрянет. Никогда. Не читал Пушкина. Не знает Гегеля и Ницше.
Поет похабные частушки (это не он… Ну да все равно). Это оттого, что мы не успели. Революция отбросила в пропасть. Пропасть. Пропасть. Они и пропадут, потому что не понял никто: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений».
Невский изменился — мало трамваев, толпа серая и грязная, много красного цвета (или в глазах красно?), по торцовой мостовой глухо пристукивают копыта — движется красная артиллерия, батареями, кони разномастные. «А помните, господин полковник, — у него прилив воспоминаний (Петербург — как призрак любимой женщине, жандарма можно понять), — как шла гвардия? В каждой батарее — своя масть: каурые, белые, чалые… Какая мощь, сила какая… Где все, надгробное рыдание творим…» Отвечать не хочется (да и что?), проговорили Россию, теперь вот эти — «непредрешенцы»… Как Алексеев[2] (нет ему царствия небесного!) мог Россию спасти? В ставке, в Могилеве, предал государя, отрекся, на перроне же поклонился в пояс уходящему на Голгофу царю. Это — цинизм, и проба его высока…