Дурацкое выражение “порнография ближнего боя” прочно засело у меня в мозгу. Но с этим можно было смириться. И я смирилась. Я смирялась с этим три года, после того, как Быкадоров бросил меня. Я была уверена, что больше никогда не увижу Быкадорова.
Но я ошиблась. Я не знала тогда, что еще раз увижу его.
Мертвого.
Итак, мне двадцать девять, в городе плавится асфальт, а за городом горят торфяники. Впрочем, мое дело тоже горит. Синим пламенем. Крошечная галерейка на Васильевском, угол Среднего и Шестнадцатой линии. С подачи ушибленного мифологией Лаврухи Снегиря она называется “Валхалла” — должно быть, именно это отпугивает клиентов. Мы открывали ее втроем: я, Лавруха и Жека Соколенко. Теперь осталась я одна — Жека погрязла в детях, а Лавруха — в реставрационных мастерских. Мы редко видимся, но это почти не огорчает меня. Неудачник Лавруха напоминает мне о несостоявшейся карьере художника-станковиста, а неудачница Жека — о Быкадорове.
До того, как уйти ко мне и заняться порнографией ближнего боя, Быкадоров служил Жекиным мужем, именно служил. Секс с Жекой Быкадоров характеризовал еще одним стойким идиоматическим выражением, подцепленным в испаноязычной литературе — “медио трабаха”.
"Медио трабаха” — почти как работа.
Быкадоров был из тех, кто горит на работе: Жека родила двойню, мальчика и девочку — Катю и Лавруху, — в честь нашей незабвенной троицы. В честь нашей художественной школы, где Лавруха преуспевал в композиции, Жека — в рисунке, а я — в истории искусств. В журнале мы шли друг за другом — Снегирь, Соколенко и Соловьева, крохотная стая пернатых. Они-то нас и сблизили поначалу, наши птичьи фамилии. Потом была Академия художеств, которая выплюнула в мир одного художника (Жеку) и одного искусствоведа (меня). Лавруха окончил Академию тремя годами позже; год он провел в химико-технологическом и еще два — в университете. И только потом, бросив совершенно ненужные ему вузы, встал под знамена Академии художеств. Белобрысая флегматичная Жека оказалась самой талантливой, ей прочили большое будущее, какой-то заезжий итальяшка с ходу предложил ей стажировку во Флоренции. Но за три дня до отъезда, в зачумленной блинной, Жека встретила Быкадорова. И все пошло прахом. Жека сразу же перестала отличать аквамарин от охры, сунула холсты на антресоли и заставила их банками с солеными огурцами. Впрочем, огурцы недолго томились в изгнании: Быкадоров пил как лошадь и другой закуски не признавал. Целый год Жека скрывала своего муженька от нас с Лаврухой. Снегиря это приводило в ярость: несмотря на два года, проведенных в стенах психфака университета (туда Лавруха сдуру поступил после академии), он так и не научился философски относиться к жизни. Я же ограничивалась ироническим похмыкиванием: любовь зла, на крайний случай и Быкадоров сгодится. Но когда в течение месяца Жека трижды изменила цвет волос, неладное заподозрила даже я. Жека собрала нас на совет (все в той же зачумленной блинной, которая служила теперь местом поклонения) и поведала фантастическую историю о деспотизме Быкадорова.
— Неделю назад он сказал, что ненавидит блондинок, — глотая мелкие слезы, заявила Жека.
— Кэт, у тебя все шансы, — не отличавшийся особым так-том Лавруха дернул меня за рыжую прядь.
— Рыжих он тоже ненавидит… Я перекрасилась в черный, но и брюнеток он не переносит…
— Идиотизм, — резюмировал Лавруха, и было непонятно, к чему это относится — к самой Жеке или к ситуации, в которую она влипла.
— А как насчет, шатенок? — из нас троих я слыла самой практичной.
— Шатенкой была его первая женщина, и опыт оказался неудачным….
— Н-да… Тебя надо спасать. Поехали, Евгения, — Лавруха поднялся из-за стола. — Пора уж нам познакомиться с этой ошибкой природы.
И мы отправились в Купчино, в родовое гнездо Жеки, оккупированное ныне карманным тираном Быка-доровым.
…Вплоть до исхода из блинной я почти ничего не знала о Быкадорове. Он был родом откуда-то из-под Херсона, в Питер попал вместе с партией арбузов, погорел на краже магнитолы из автомобиля и, отсидев два года, устроился дворником. А потом появилась Жека, и обязанности дворника автоматически перешли к ней. Быкадоров же валялся на диване, почитывая Шопенгауэра, Ницше и популярного сексолога Игоря Кона.
— Ты клиническая дура, — пожурил Жеку Лавруха, когда мы выкатились из трамвая, — загубить карьеру и связаться с таким быдлом… Хоть бы ты ее образумила, Кэт.
Я дипломатически промолчала, хотя была полностью согласна с Лаврухой.
— Вы не знаете его… Не смейте так говорить о нем! — стенала Жека.
Мы действительно не знали его, но это не помешало Лаврухе дать Быкадорову в морду, как только он открыл дверь. Лицо Быкадорова радостно просемафорило красным — удар Снегиря, сокрушающий и унизительный, пришелся по носу, и кровь Быкадорова брызнула во все стороны. Даже Жека опешила от подобной прыти, даже сам Лавруха не ожидал подобной легкой победы. Спокойным остался только Быкадоров. Он с достоинством вытер кровь под носом и, сидя на полу, кротко взглянул на нас.
— Наконец-то ты их привела, — сказал Быкадоров Жеке. — Целый год мечтал познакомиться с твоими друзьями.
— Правда? — Лавруха нахмурился.
— Святая, — подтвердил Быкадоров и кивнул в сторону своей гражданской жены. — Она не даст соврать. Помогите подняться. Такие люди на дороге не валяются.
Лавруха смерил Быкадорова презрительным взглядом, но руку все-таки протянул. Быкадоров тотчас же уцепился за нее и легко вскочил. Теперь я имела возможность по-настоящему рассмотреть Быкадорова.
Ничего особенного.
Ничего особенного на первый взгляд — в речном омуте тоже нет ничего особенного на первый взгляд: тишь, гладь и божья благодать. Он был чуть повыше мешковатого Снегиря и неизмеримо тоньше. Не правильный череп, застенчиво прикрытый шкуркой черных, лоснящихся волос; не правильный приплюснутый нос, не правильные, хищно вывороченные ноздри; не правильные, слишком темные губы, извивающиеся как змеи, неприлично голый детский подбородок… При определенном освещении его даже можно было бы назвать мулатом.
— В каких джунглях ты его нашла? — спросил Лавруха у Жеки, никогда не выезжавшей дальше Выборга.
— Кстати, насчет джунглей, — оживился Быкадоров. — Не выпить ли нам огненной воды?..
Спустя десять минут мы уже пили водку, а спустя еще полчаса Лавруха предложил Быкадорову позировать для очередной заказухи. И я тотчас же пожалела, что давно не пишу сама, а моя жалкая специализация “прерафаэлиты”[2] не имеет к Быкадорову никакого отношения. Водка делала свое дело, Быкадоров тоже делал свое дело: он не делал ничего. И все же я не могла оторвать от него глаз, уж слишком экзотическим животным он оказался.
Экзотическое животное, именно так. Даже странно, что он умеет разговаривать. И в состоянии поддерживать беседу о прерафаэлитах. Был ли Данте Габриэл Россетти[3] великим живописцем — какая разница, если я хочу коснуться тебя, Быкадоров?.. Когда мое поведение стало совсем уж неприличным, я отправилась в ванную, вывернула кран с холодной водой и подставила лицо под упругую струю.
Только этого не хватало! Забыть о еще незаконченной прерафаэлитной диссертации так же, как Жека забыла об охре и аквамарине.
…Жека просочилась в дверь спустя две минуты, вытерла полотенцем мои разгоряченные щеки и грустно улыбнулась.
— Ты тоже влипла, — проницательно сказала она.
— О чем ты? — я по-настоящему струсила.
— О Быкадорове. Тащит, да?
— Прет, — созналась я. — Прости меня. Скрывать что-либо от Жеки бесполезно: мы знали друг друга много лет, она подправляла мою не совсем удачную живопись — светотень не получалась у меня никогда… И полутона. И теперь — никаких полутонов. Я хотела обладать ее мужем. Или навсегда уйти из ее жизни.
Я ушла из ее жизни. Жека проводила меня до дверей и поцеловала на прощание. Последнее, что я услышала, был голос Быкадорова, доносящийся с кухни. Он спорил с Лаврухой о женском либидо.
Мы перестали видеться с Жекой, зато стали еще больше близки с Лаврухой. Я ходила в его мастерскую на Петроградке, как на работу: раз в неделю по пятницам. И только потому, что в углу, заставленный сухими цветами и драпировками, пылился Быкадоров.
Тогда, за водкой, Снегирю пришла шальная мысль увековечить Быкадорова в образе святого Себастьяна (его живописное изображение заказал Лаврухе поляк Кшиштоф, отчисленный за профнепригодность со второго курса академии). Кшиштоф вернулся в Польшу и удачно пристроился в одном из костелов Щецина. Впрочем, до щецинского костела Себастьян-Быкадоров так и не доехал: богобоязненный Кшиштоф посчитал его изображение слишком уж сексуально-разнузданным.
Конечно же, поляк прав, тупо думала я, исподтишка наблюдая за Себастьяном с ноздрями Быкадорова. За год я вдоль и поперек изучила его написанное маслом тело: ни единого волоска на груди; соски, по цвету совпадающие с темными губами, крошечный шрам на бедре, две оспинки на правом предплечье — Снегирь воспроизвел Быкадорова с фотографической точностью. Всепрощающий Лавруха только качал головой и подливал мне чифирь, который по неведению именовал цейлонским чаем. Целый год я провела в его мастерской, забитой латиноамериканскими этюдами, пан-флейтами и кувшинами, выдолбленными из сухих тыкв. Целую стену Лаврухиной мастерской украшали баночки с намертво притертыми пробками. Лавруха пугал меня историями, которые касались содержимого этих банок. Он уверял меня, что в них хранятся травы из сельв и джунглей, пепел каких-то святых и слюна каких-то богов. Слюна и пепел мало интересовали меня, равно как и какие-то подозрительные латиносы, которые иногда всплывали в его мастерской. Они с удовольствием позировали Лаврухе, а сам Снегирь считал их лучшими натурщиками. Но меня интересовал только один натурщик — Быкадоров. Насмотревшись на него до одурения, я возвращалась к себе.