Что и произошло. Какие-то вертлявые типы вынесли простофилю из дома и втолкнули его в подъехавший «Хорьх». Петр Ильич мог лично убедиться, как того требовал приказ, в ненадежности явки.
Что недоразумение выяснится в ближайшие часы — в этом Петр Ильич не сомневался и дал деру. Несколько сот марок, документы некоего Клауса Шмидта да вызубренная в Москве легенда — вот что уносил он с собою. Да два желания, которые боролись в нем, попеременно побеждая. Забраться в тихий угол, отсидеться, дождаться войны, чтоб в сутолоке первых мобилизационных дней призваться в армию, покрыть настоящим вермахтовским удостоверением те документы, что лежали в бумажнике и полного доверия не внушали… Либо: предупредить все-таки своих о скором нападении Германии и узнать заодно, что же все-таки делать ему в столь резко изменившейся обстановке? Какой будет война — он знал наверняка. И где пули будут лететь наиболее густо — тоже знал.
Ни той, ни другой цели он не добился. 21 июня 1941 года мюнхенским поездом прибыл он в Берлин, перебрался на Ангальтский вокзал и стал свидетелем того, как два явно советских гражданина штурмуют экспресс Берлин — Вена.
Тут-то и скрестились наши дорожки.
Глава 2
5 июня того же 41-го года — ни днем раньше, ни днем позже — прибыл я в Берлин.
К этому времени я успел уже побывать в передрягах, как, впрочем, и все те, с кем сводила меня судьба. Институт кончить не дали, забрали в армию, на курсы командиров РККА. Едва ввинтил в петлицы два кубика, как новое назначение — в школу, которую я туманно назову «интернациональной». Здесь обучали разным диверсионным премудростям, здесь говорили по-испански, по-французски, по-русски, разумеется, но больше всего по-немецки. Первый отпуск — и первый допрос в НКВД. Со школой, понял я, надо распрощаться. Если не с большим. Но можно было б и не тужить, вернуться как ни в чем не бывало, продолжить учебу. Можно — если утвердительно ответить на вопросы следователя, и, наверное, так бы я и сделал, но уж очень безграмотно и нагло повел себя допрашивающий. Нет — сказано было мною, хотя не могло уже отрицание спасти Игната Барыцкого, обвиненного в связях с руководителями запрещенной польской компартии. Говори «да», говори «нет» — он обречен был, он был уже меченым.
Обошлось: вместо «интернациональной» школы — Минский горком комсомола, командировки в Киев, тоскливое ожидание войны, встреча с тем, кто говорил следователю «да». «Плюнь ты! — заорал он при встрече. — Эти поляки пятый век грызутся между собою! Нам ли разбираться!» Что ж, может, и прав он. Да деталь одна немаловажная: Игнату — пятнадцать лет дали. Так вот.
Вдруг дикий поворот судьбы — Москва, Наркомат иностранных дел, срочное назначение в Вену, переводчиком, поскольку товарищ, туда назначенный, не прошел «по второму запросу». Запрашивал, очевидно, не Берлин и не Вена. Бегом на вокзал, чемодан еще в камере хранения. С вокзала уже не ушел, туда привезли все документы. В Минске спрыгнул на перрон, смутно чувствуя, что не скоро попаду в этот город. В Берлине встретили, повезли в посольство, представили, как положено, послу, Деканозову. Несколько невразумительных слов и неясных пожеланий. И обо мне забыли. Ходил по столице фашистского государства, учился говорить по-берлински. Странное ощущение города: он давил так, что хотелось кричать обязательно по-русски. В посольстве — оцепенение какое-то, все шушукаются, все поглощены неизвестными мне заботами. Обедал и ужинал за общим столом, помалкивал. Никому до меня дела не было. А дни летели. Ничто не напоминало о возможной войне, хотя о ней, войне, и шушукались. Мрачный город, мрачные люди. Штурмовики не те, что показывались в фильмах. Эсэсовцы не те. Все будто смазано, расплывчато — или от густоты впечатлений что-то со зрением случилось? Хвастовство газет бесило.
21 июня подхожу в посольстве к столовой и натыкаюсь на Деканозова. Глаза свирепые, блуждают, вопль: «Комендант! Где комендант?» Есть, оказывается, такая должность. Примчался комендант. Побелел, услышав: «Если он, — жест в мою сторону, — не будет немедленно отправлен в Вену, то…» Хватаю чемодан — и в машину, вместе с комендантом мчимся на Ангальтский вокзал. Выясняется, что места для дипломатов есть, но без разрешения МИДа… Звоним туда. Дежурный чиновник взмолился: господа, сегодня суббота и уже семнадцать тридцать, без начальника восточноевропейского отдела ничего решить нельзя. Коменданта жалко, взмыленным бегает по вокзалу. Купить билет в частном порядке почему-то нельзя. Короче, эдакая чисто русская тягомотина. А экспресс Берлин — Вена уже подан, времени на звонки и переговоры нет. Надо на что-то решаться. Тут сдается проводник, готов пустить меня в вагон, с последующей покупкой билета. Но возникает непредвиденная преграда — старший проводник, бригадир по-нашему. Этот решительно заявляет, что коммуниста — не повезет! Комендант сник. Возможно, ему запрещено было вступать в политические разговоры. Поневоле я глянул на бригадира внимательно. Внешность запоминающаяся: не урод, но все в этом человечишке было вразброс и не на месте. Нос, прямой и длинный, торчал из лица нелепо, словно наспех к нему приделанный. Маленькие глазки так сближены, что, наверное, этот сквалыжник издали казался циклопом.
Немцы — не любители скандалов, провожающие со стороны наблюдали за нами. Вдруг от них отделился какой-то тип в мундире, бросил взгляд на дипломатическую карточку в руке коменданта и свирепым полушепотом приказал длинноносому не чинить препятствий. Тот раболепно выкинул вперед правую руку: «Хайль Гитлер!» Тип согнул руку в локте: «Хайль…» Комендант втолкнул меня в вагон. На подножку вспрыгнул и бригадир, со злобою пересчитал деньги, выдал билет так, будто прощался с самой дорогой вещью в своем имуществе. Скотина!
Вагон — обычный, среднеевропейского типа, спальный, с общим коридором. Один в купе. Раздолье. Цветы на столике. На весь вагон — три пассажира, отнюдь не тяготеющие к разговорам или застолью. Дипломаты.
По звонку пошли в ресторан. Я отказался гордо: в кармане — одна мелочь, все ушло на билет.
За окнами — однообразный немецкий пейзаж. Скучно. Развалился, покуриваю. Пересчитал мелочь: полторы марки пфенниговыми монетами. Одна надежда на коменданта, обещал позвонить в Вену — встретили чтоб на вокзале. Густая синева сменяется чернотою ночи. Спать не ложусь, скоро граница, Австрия хоть и присоединена, но остается Австрией.
Вдруг дверь подается в сторону, в купе словно впрыгивает мужчина, жестом рекомендует мне не вставать и залпом выстреливает невероятную информацию. Он русский (называет фамилию), со спецзаданием здесь, задание выполнено, но пусть туда-то и туда-то посылают ему все необходимое для дальнейшей работы (прозвучали географические названия и даты). Мне же по прибытии в Москву следует все это передать такому-то товарищу.
«Провокация!» Возражаю лениво:
— Но я же не в Москву еду…
Человек глянул на часы и произнес со злобою:
— Война начнется через два с половиной часа… Вас поначалу интернируют, а затем обменяют на дипломатов, которые в Москве. Вот по прибытии туда и… Повторите, что я сказал вам!
Повторил, И мужчина — я его запомнил все-таки — плавно как-то выдавился из купе и пропал.
Мне стало спокойнее. То, что до сих пор не было провокаций, меня настораживало. В Берлине слежки за собой я не чувствовал, и это казалось не очень нормальным. Ну а теперь — полный порядок. У меня восстанавливалась вера в себя.
Веселеньким утром экспресс прибыл в Вену. Солнышко светит, на душе мягко, уютно, тихо. Народ схлынул — и оказалось: никто меня не ждет. Ни одной личности явно советского происхождения. Жду. Шесть утра уже, город просыпается. Понемногу отхожу от берлинской сутолоки и вагонной суеты. Начинаю соображать. Никто не встретил — что ж, сам доберусь.
На вокзале нашел справочник, узнал телефон консульства, звоню. Никто не подходит — спят, что ли? А время идет. Адрес известен, Райзнер-штрассе. Да и в Берлине кто-то за обеденным столом обмолвился, сказал, что консульство в Вене стоит на русской земле, ее, землю, при Екатерине возами из России доставляли. Деталь живописная, но на ней до консульства не доедешь. А ехать надо. Решаюсь на следующее: взять такси, подъехать к консульству, объяснить ситуацию — пусть расплачиваются! Благой порыв завершился тем, что таксист в панике отъехал от меня, не дослушав до конца. К тому же выясняется позорнейшее обстоятельство: меня не понимают. И я не могу никого понять: австрийский диалект, какое-то непонятное заглатывание гласных, невосстановимые звуки.