— Извини, Гогин, но до поэтических высот тебе ещё далеко.
Это была какая-то ошибка. Калинина что-то не так поняла, что-то напутала. Гогин не спал всю ночь. А наутро вскочил ни свет ни заря и написал целую поэму. Поэма получилась настолько гениальной, что автор сам решил отнести её в журнал. Если и про неё скажут, что она несовершенна, то, значит, люди, работающие в журнале, не разбираются в поэзии.
Когда Натан Сигизмундович прочел его произведение и поднял на него глаза, Антон почувствовал, что этот человек понимает, что к чему. Автор внимательно следил за ним во время чтения. В нужных местах лицо редактора вытягивалось, а в ненужных завотделом поэзии давил улыбку.
— Неплохо, — произнес он, возвращая поэму автору. — Написано очень эмоционально. Но вы совершенно не владеете поэтической техникой. Вам нужно заниматься, тогда из вас выйдет толк.
«Наконец попался умный редактор, — подумал ранний посетитель. — В Москве — это большая редкость».
— Кому сейчас нужна поэтическая техника? — пожал плечами Антон. Главное в поэзии правда.
Натан Сигизмундович внимательно посмотрел на молодого человека и, пожалуй, согласился. Однако в таком виде взять стихи категорически отказался.
— Наш журнал должен держать планку, — благодушно пояснил он. — Но вижу, что вам очень хочется опубликоваться. Это нормальное желание. Иной раз необходимо посмотреть на себя со стороны. И, думаю, выход здесь найти можно.
Гогин радостно встрепенулся и подался всем корпусом к редактору. «Не перевелись ещё в России хорошие люди», — подумал он.
— Есть выход, есть! — ласково продолжал Натан Сигизмундович. — Мы можем издать ваши стихи в качестве приложения к журналу. Я поработаю над ними. Они стоят того, чтобы над ними поработать. Я доведу ваши стихи до соответствующего уровня, и мы с вами выпустим сборник. Разумеется, за свой счет. Есть у вас деньги?
— А сколько надо? — сразу сник молодой поэт.
— Две тысячи долларов.
— Что вы! — побледнел Гогин. — Откуда у меня такие деньги?
Лицо работника журнала резко изменилось. Улыбка моментально исчезла, и в глазах появилось презрение. В них читалось, что ему крайне досадно, что он потерял время на этого бестолкового автора. Антону стало не по себе. Он вжался в стул и онемел от такой метаморфозы.
— Ну а бесплатно возиться с этим вашим рифмованным мусором никто не собирается, — грубо произнес редактор.
— Как с мусором? — растерялся Гогин. — Вы же только что сказали, что неплохо.
Редактор недобро оскалился.
— Вы сами вникаете в смысл того, что пишете? Послушайте, как это звучит со стороны…
Второй раз пережить подобный разбор стихов поэт не согласился бы ни за какие деньги. Это можно сравнить с ковырянием булавкой в кровоточащей ране. Над Антоном много издевались в школе, во дворе, в семье, но все эти издевательства ничто по сравнению с издевательствами этого человека. В подобного рода садизме — это Гогин не мог не оценить — редактор был мастером. Он знал, на что нажать и за какую струну дернуть, чтобы поэт взвыл от своей ничтожности. Все самое заветное, что вырывалось из души и оформлялось в стихотворные размеры, за какие-то десять минут было раздавлено и втоптано в грязь этим человеком. А за что? Всего лишь за то, что у автора не нашлось двух тысяч долларов. Но об этом он догадался потом.
А в тот день, возвратившись домой после экзекуции, Антон молча прошел в свою комнату, лег на кровать лицом к стене и лежал, не двигаясь, шесть дней. Жизнь потеряла последний и единственный смысл.
Антона спасла от смерти его равнодушная мать. Даже было удивительно, что она вызвала «скорую». Родительница не входила в его комнату годами, совершенно не интересуясь, чем занимается её единственный сын. А тут вошла, ахнула и побежала вызывать «неотложку».
Когда Гогина, полгода спустя, выпустили из психушки с клеймом «попытка суицида», ему ничего не оставалось, как устроиться на стройку ночным сторожем. Он стал ещё более угрюмым и замкнутым. В восемнадцать лет бедняге казалось, что он прожил длинную, тяжелую жизнь и теперь доживает последние дни. Однако от окончательного упадка его, как ни странно, снова спасли стихи. Он их начал кропать ночами во время дежурства, но на этот раз поклялся уже никому не показывать своих виршей ни при каких условиях. Однако этому не суждено было сбыться.
На литературном фестивале, проходившем в большом зале МГУ, Антон познакомился с начинающим поэтом Максимом Скатовым. Молодые люди безошибочно выделили друг друга из толпы. У обоих был многозначительно угрюмый вид. У обоих на лице было написано, что, пусти их на сцену, и потолок зала МГУ рухнет от поэтического накала.
В тот день никому не известные стихотворцы продолжили вечер поэзии в маленькой сторожке Гогина. Они читали другу свои громокипящие строфы и единодушно материли фестиваль. Вот тут-то в процессе общения и выяснилось, что стихи Скатову обрабатывает лично Натан Сигизмундович, который пророчил своему ученику великое будущее. В отличие от Гогина, у Скатова нашлись две тысячи долларов, поэтому в великом будущем нового знакомого Антон не сомневался.
Страшная тоска охватила восемнадцатилетнего ночного сторожа. Он сник и впал в отчаянную депрессию. Однако его новый друг, узнав о том, как жестоко обошелся Воронович с этим молодым талантом, был искренне удивлен:
— Оплевать такого поэта? За это вешать надо! Тот, кто сознательно затаптывает лучшие порывы души, истинный враг человечества.
Это было сказано так правдиво и горячо, что в душе у Гогина все перевернулось. Перед глазами предстал этот жирный ублюдок, беспомощно болтающийся в петле. С того дня только эта картина грела душу несчастного поэта.
Осуществление этого безумства подогревали и явные успехи Скатова, который по поэтическому напору был гораздо слабее Гогина. Однако у него вышла большая подборка в журнале и готовилась следующая. Нельзя сказать, что Антона терзала зависть. Ему было досадно, что собрат по перу теоретически считал Вороновича мерзавцем, а практически пользовался его услугами. А ведь окажись тогда у Антона две тысячи баксов — в его душе не было бы так нагажено и беспросветно.
Когда у Скатова вышла вторая подборка, Гогину уже было невмоготу. В воскресенье тринадцатого мая Антон проснулся с крамольной мыслью, что если он не осуществит возмездие над искрогасителем, то уже никогда не выберется из депрессии. В тот день молодой поэт вышел на улицу со странной улыбкой. Завотделом поэзии, висящий под потолком собственного кабинета, виделся так отчетливо, что Антон даже разглядел на его груди табличку с посмертными строками:
Я душил молодые порывы души,
а потом продавался им сам за гроши,
но сказал мой товарищ: «Всему есть предел:
ты порывы душил, но висеть твой удел!»
В тот же час Гогин набрел на поэтов-патриотов, всенародно горланящих свои призывы под памятником Жукову. Антон тоже попросил слово и прочел это четверостишие в микрофон. Оно вызвало в толпе смех и некоторое оживление. Поэт счел это добрым знаком.
С понедельника он начал готовиться к осуществлению своего плана. Купил в магазине капроновую веревку и кусок мыла. После чего пришел в журнал к Вороновичу и заявил, что у него есть две тысячи долларов. Боже мой, как преобразилось лицо Натана Сигизмундовича, каким оно стало доброжелательным и любезным. Редактор принялся льстить и восхищаться стихами молодого автора. «Иуда, — грустно подумал Гогин. — Твой удел, как и его, висеть в петле».
С того дня Антон стал ежедневно приносить Вороновичу стихи. Он носил их не ради того, чтобы услышать о них лживую лесть. Гогин осматривался. Осматривался и тянул с оплатой. Ничто не ушло от внимания поэта: ни массивный крючок на потолке, на котором висела люстра, ни пристройка под окном его кабинета, ни бестумбовый столик около дверей. Собственно, этот столик и навел на мысль умыкнуть из каптерки ключ от кабинета Вороновича для снятия копии. Когда все было готово, Гогин подловил момент и открыл все шпингалеты на окне редакторского кабинета.
Утром тринадцатого июля в половине седьмого утра Гогин с бьющимся сердцем влез через окно в кабинет завотделом поэзии. За пазухой у него была веревка, в кармане нераспечатанное мыло и вчетверо сложенное четверостишие. Честно говоря, Антон до конца не верил, что способен в одиночку совершить возмездие над Вороновичем. Полчаса он сидел на его стуле, взвешивая «за» и «против». Ровно в семь поэт встрепенулся. Нужно было поторапливаться. В девять двор начнет наполняться людьми.
В ту минуту, когда Гогин дрожащими пальцами набрал домашний телефон Вороновича, в коридоре раздались шаги сторожа. Пришлось на несколько минут затаиться и подождать, когда он спустится вниз. После его ухода Гогин позвонил во второй раз и, услышав дремучее «алло» редактора, коротко и деловито произнес: