Старик опять сполоснул руки. Именно стариком и считал Самусева пятидесятидвухлетний Геннадий Павлович Барановский.
— Пойдем в дом, потолкуем, — сказал он, еще раз заглянув в ведерко.
— Что ж, потолковать, оно, конечно, можно, только что впустую языком молоть?
— Не впустую. Неужели ты думаешь, что я все бы бросил, дела оставил и к тебе потянулся за сто верст, чтобы пустые разговоры разговаривать?
— Да уж, не думаю.
— И правильно делаешь. Пошли, — Барановский развернулся, мостки прогнулись, под досками хлюпнула вода. — У тебя тут и в реку недолго угодить!
— Осторожнее надо быть, осторожнее. Ступай вперед по тропинке.
Держа удочки, сачок и ведерко с рыбой, Самусев двинулся вслед за гостем.
— Я смотрю, ты не один приехал? — надтреснутым голосом осведомился Адам Михайлович.
— Конечно, не один, с помощниками. Хорошие они у меня ребята, если надо, голову в два счета открутят. Теперь один не хожу.Дорого стою.
— Экий ты резкий стал!
— Резкий, не резкий, а дела делаю.
— Так и делал бы свои дела, чего меня беспокоишь? Я же, видишь..
— Хочешь сказать, занят?
— А что, разве нет? Рыбку ловлю, газетки почитываю… Каждому свое.
— Значит, газетки читаешь?
— Читаю, а то как же. Раз в три дня почтальон приносит.
— Видел, торчат из ящика твои газетки. Подбор у тебя прессы странный.
— Чего ж странного?
— Такой человек, как ты, должен котировки валют, акций знать, а не обывательскую муру почитывать.
— Мне «Биржевые ведомости» без надобности. Зачем? Вот после обеда прилягу, почитаю, узнаю,что да как в мире.
— Глупо ты живешь, Адам Михайлович.
— Это смотря с какой стороны посмотреть.
— С какой ни глянь. Глупо, по–моему, живешь. А ведь мог бы жить не тужить, как говорится, припеваючи. Ел бы и пил бы на серебре.
— Почему ж это, Геннадий, на серебре, а не на золоте?
— Мог бы, между прочим, и на золоте. Мог бы кататься как сыр в масле. А ты уединился, словно крыса какая‑то, забился в дальний вонючий подвал.
— Эх, Гена, Гена, видно, жизнь тебя ничему не научила. Меня‑то она научила, —- мужчины разговаривали на равных.
— Открывай свои хоромы.
— Сейчас открою, не торопись. Это твое время дорого стоит, а мое — пенсионерское -копейки.
Самусев вытащил из кармана большой ключ, открыл замок, аккуратно повесил его рядом с дверью.
— Ну, проходи.
— Погоди. Ребятки, принесите‑ка коробку, что сидите, дурака валяете?
— Воздухом дышим, Геннадий Павлович. Говорят, он в деревне целебный.
— Успеете надышаться. А сейчас соорудите‑ка нам на стол чего.
Стол был накрыт на просторной, но захламленной веранде минут за десять, после чего хозяин и его гость вошли в дом.
— Странно ты живешь, Адам Михайлович. — Почему же странно?
— Слишком бедно.
— Пенсия у меня небольшая, ты же понимаешь. За такую пенсию не разживешься. Да и к чему мне богатство? Старый я, мне уже ничего не надо.
— Да какой ты старый, Михалыч! — на сытом лице Барановского появилась простодушная улыб‑ка, такая, как на фотографиях первых советских космонавтов или голливудских киноактеров. Улыбка, казалось, прилипла к его лицу, только не улыбались глаза, маленькие, запухшие, колючие и злые.
— Знаешь, Гена, мне скоро семьдесят, ты мне в сыновья годишься.
— Семьдесят? — удивился Барановский. — А я думал, тебе лет шестьдесят.
Сколько Барановский помнил Адама Самусева, он все прежние годы жил почти не меняясь, этакий человек без возраста, словно бы забальзамировался, застыл в одной временной точке, и ни вперед, ни назад.
— Бодрый ты еще, смотрю, живчик. Женился бы на молодой, что ли?
— К чему мне это?
— Одному небось тяжко?
— Я привык, — сказал Самусев.
Гость осматривал дом. Спальня. Две железные кровати, стол со стопкой прочитанных газет, очки. Все увиденное абсолютно не вязалось с тем Адамом Самусевым, которого Барановский знал раньше.
— Не пойму я тебя, Адам Михайлович, хитришь ты что‑то, ой хитришь!
— Да что мне хитрить?
— Хочешь сказать, что денег у тебя нет и где их взять, не знаешь?
— Признаюсь честно — нет их у меня, в твоем, конечно, понимании, — Самусев поскреб небритую щеку, она отозвалась сухим треском, словно бы он в пальцах мял лист плотной бумаги.
— А мне кажется, ты знаешь, где денежки есть, вернее, не сами денежки, а то, что можно в них превратить. Пойдем, перекусим, поговорим по душам. Может, я тебе чего подскажу, может, ты мне. Я же к твоим советам, Адам Михайлович, всегда прислушивался, ухо держал востро. Ты не успеешь подумать, а я уже сделаю в лучшем виде.
— Было, было, Гена, как говорится, были когда‑то и мы рысаками. А сам‑то теперь чем занимаешься? — поправляя на столе очки с поломанной дужкой, которая была просто–напросто скреплена клейкой лентой, глядя на отражение гостя в косо повешенном зеркале, пробормотал Самусев.
— Я‑то чем занимаюсь? Да всяким разным… Дел выше крыши, так сказать, деньги сами в руки плывут, только не зевай, думай и хватай.
— Красиво говоришь.
— А я и живу красиво, Михалыч, ни в чем себе не отказываю. Машины, квартиры, дом, за границей бываю несколько раз в году.
— Ну и зачем же ты ко мне приехал, Гена? — Самусев смотрел на гостя уже другим взглядом, твердым, жестким, испытывающим, прожигающим насквозь.
Этого взгляда Барановский боялся, этот прежний взгляд он помнил слишком хорошо.
— Хочу поговорить с тобой по душам. Только. Честно, не увиливай, Михалыч.
— От разговора я никогда не увиливаю. Поговорим, конечно,можно, только не знаю, чем тебе помогу, — Самусев подошел к стене между двумя окошками, взял гирьку часов и с хрустом поднял ее. Левым указательным пальцем тронул застывший маятник.- Из ходиков тотчас выскочила кукушка и издала вместо привычных звуков какой‑то душераздирающий скрежет, от которого у Барановского мурашки побежали по спине, и ему сразу стало не по себе, хотя он был мужчиной не робким и во всякие мистические заморочки не верил.
— Чего это она у тебя?
— Они отродясь так скрежещат, как на похоронах. Барановский передернул плечами, поправил дорогой плащ, запахнув полы.
— Пойдем за стол.
— Что ж, пойдем.
— Где у тебя руки можно помыть?
— На улице, на заборе умывальничек висит.
Барановский сполоснул кончики пальцев, брезгливо взглянул на грязное полотенце, висевшее тут же на огромном ржавом гвозде, но вместо того, чтобы воспользоваться им, вытащил из кармана плаща аккуратно сложенный белый носовой платок и вытер мокрые ладони.
— Вы, ребятки, погуляйте, воздухом подышите, а я тут с уважаемым Адамом Михайловичем поговорить хочу.
Водитель и охранник Самусева покорно покинули дом.
— Дверь закройте, — в спину им бросил Геннадий Павлович Барановский, осматривая, какой стул почище.
Стол был накрыт, надо сказать, обильно. Подобных явств Самусев не видел уже давно.
— Из ресторана, что ли, привез? — спросил он, осматривая снедь.
— Что из ресторана, что из магазина.У меня, между прочим, два своих магазина, продуктами торгую. Ты же знаешь, на чем хорошо делать деньги, — на вещах, так сказать, вечных — рождение, смерть, пища, питье и лекарства. Люди, родившись, всегда пить–кушать хотят, болеют…
—…а самое главное, как ни стараются, всегда помирают, а, Геннадий, правильно я говорю? — перехватив мысль гостя, буравя взглядом Барановского, сказал Адам Михайлович.
— Это точно, умирают.
— То‑то и оно, умирают. А деньги, Гена, с собой в могилу не утащишь. В гробу карманов нет. Зачем они тебе там, в земле, а?
— Не философствуй. Мы не на диспуте и не в тюремной камере. Это там хорошо про Бога, про смысл жизни рассуждать, а на свободе надо радоваться каждому хорошему деньку, каждому мгновению.
— Я и радуюсь, — опять перехватил мысль Барановского Адам Михайлович и вновь поскреб щеку, сглатывая слюну.
На столе стояли и копченая осетрина, и икра, и салаты, и мелко порезанная колбаса, а также розовая ветчина. Все это покоилось на пластиковых тарелочках, в пластиковых формочках. В центре стола, на потертой клеенке в мелкие цветочки, выстроилось рядком несколько бутылок — две с водкой, одна с коньяком и одна с вином. Все было привезено с собой: и минеральная вода, и вилки с ножами, и посуда.
— Давненько я такого не видывал, — беря в руку спелые, ярко–красные помидоры, произнес Самусев.
— Если не видел — посмотри. А ты мог бы каждый день все это видеть.
— Мог бы — видел, — Самусев вожделенно поглядел на бутылки.
Барановский его взгляд перехватил.
— С чего начнем, Михалыч?
— С чего хочешь. Ты привез, ты и наливай.
— Тогда с водки.
Хрустнула винтовая пробка, водка полилась в рюмки. Самусев сидел в торце стола, напряженный, втянув голову в плечи. Ветхую шляпу он все еще не снял. Смотрел из‑под седых, косматых бровей на внезапное изобилие, сглатывал слюну. И в то же время ему было страшно. Нет, он не боялся Барановского, он его слишком хорошо знал. Видел, если можно так сказать, насквозь, просвечивал его, как рентген–аппарат, и каждая потаенная мысль гостя была Самусеву понята и ясна, словно она писалась на бумаге крупным детским почерком. Все жизненные порывы Барановского были примитивны, в конечном счете сводясь к деньгам. Деньги являлись конечной целью, а все остальные рассуждения — антураж, нужный или ненужный, так сказать, сопутствующие мысли, как гуси или журавли, летящие клином в осеннем небе за вожаком.