— Зритель нам нужен, Игорь, — рассуждал Данила. — Тем более такой толстосум, как этот Чугун сталелитейный. Места в зале есть — ты ж сам зачем-то два оставлял. И потом...
— Что? — спросил Верховцев хмуро.
— Я думаю, что с иностранцами пора завязывать. Вот что. Опасно стало. Слишком много болтливых ртов за бугром развелось, — молвил Данила многозначительно.
— А наши, думаешь, не болтливы?
— Чугун — не из таких. Он есть в нашей программе, могу справку хоть сейчас навести.
— Ну так справься!
Спустя полчаса он снова сидел в гостиной и слушал Данилу. Тот выбрал данные из той самой программы, некогда заказанной Верховцевым агентству по сбору информации и введенной в его персональный компьютер.
— Крупный спекулянт, по слухам — в недалеком прошлом несколько афер с фальшивыми авизо, жульническая игра на валютной бирже, погрел руки на черном вторнике, — перечислял Данила.
— Я не про это хочу знать. Что-нибудь еще на него есть?
— Есть. Опять же по слухам — основной заказчик убийства председателя топливно-энергетического концерна «Трансойл» Горбатько. Бедолагу взорвали в собственном «Кадиллаке», а Чугунов приобрел контрольный пакет акций концерна.
— Бревно в глазу ближнего — соринка... — Верховцев колебался. — Ну и как мне поступить? Данила закурил сигарету, затянулся дымом.
— Я бы, будь я хозяином дома в Холодном переулке, дал добро.
— Добро? Слово какое... Отвыкать надо от таких слов. Да... Там будет и охранник. Чугунов с ним не расстается.
Данила только пожал плечами.
— Ты же сам говорил: слуги — проблема тех, кто нас посещает. Думаю, этот вышибала такого при своем Чугунове насмотрелся, что его ничто уже не проймет.
— Они же тупые животные, Даня. Тупые жвачные скоты. Неужели для них я все это придумал? — Верховцев закрыл глаза ладонью. — Неужели Саломее суждено плясать и угождать этим вот.., этим... — Он осекся и только махнул рукой.
— Кто знает, кому ей суждено угождать в будущем. Мир деградирует, ты сам это твердишь. Впрочем, решай. — Данила швырнул сигарету в пламя камина.
И Верховцев решил.
* * *
— ОН ДОЛЖЕН ЗАПЛАТИТЬ НАЛИЧНЫМИ, диктовал он Арсеньеву по телефону. — А может, услышав сумму, он откажется?
— Он сказал: деньги — сор, лишь бы душа радовалась. Каково, Игорек, этакое от остолопа услышать?
— Если он согласится платить, расскажешь, только очень коротко. И дашь телефон, чтобы его охранник договорился насчет взноса. Пусть звонит завтра в десять вечера, спросит Данилу. Не болтай лишнего, очень прошу.
— Хорошо. А тебе повезло, Игорек, — мягко сказал Арсеньев.
— В чем мне еще повезло?
— Розы для Саломеи на этот раз имеют удивительный оттенок. Это настоящий пурпур, античный пурпур — цвет царей и богов.
* * *
Верховцев прослушал все кассеты и приглушил музыку. Итак, фонограмма готова. А значит — готово все. ВСЕ. Он дотянулся до светильника и зажег его. За окном сгущались сумерки. Над Холодным переулком всходила луна. Он закрыл глаза. «Я поднимусь к опаловой Луне...»
Прочь, прочь отсюда, от этой суеты, бедлама, нищеты и позора. От этих грязных, разбитых тротуаров, хмурых, озабоченных толп, от этих воняющих бензином автомобилей, грохочущих трамваев, дымящих фабричных труб, от всего этого зараженного города, в котором так трудно найти клочок чистого неба, глоток свежего воздуха, мгновение абсолютной тишины.
Я отряхну прах этого Содома со своих ног, я поднимусь к опаловой Луне и пойду сквозь время по мерцающей лунной дороге к берегам Мертвого моря, в далекую, жаркую, благословенную землю, в двадцатый год от Рождества Христова. О, я могу это сделать! Ибо я — ИГОРЬ ВЕРХОВЦЕВ.
Он даже застонал. Сердце его билось. Накатывала волна восторга. Ближе, ближе...
...Знойный ветер, дувший из Ливийской пустыни, утих. Ночь принесла прохладу и покой. Над морем плыла Луна — как волшебный Ковчег из серебра и золота.
Слышите? (Верховцев прислушался.) Это шорох листьев в саду тетрарха — его сады славятся лимонами и лаврами, миртами и розами.
Слышите? Это звенят браслеты на руках его невольников. Его свита славится ими — могучими, стройными, привезенными со всех концов света.
Слышите? Этот гомон и гул — то стекаются в его дворец толпы гостей на великий званый пир. У тетрарха Ирода Антипы — двойной праздник: день рождения и годовщина восшествия на престол.
А это что? Сплетники в дворцовой толчее болтают украдкой, что тетрарх — великий грешник. Он-де убил своего брата. Тайно, коварно. Захватил его царство, сокровища, взял жену... Нет, нет, не силой — она сама захотела разделить с ним славу и власть.
Словно рокот моря — гул по толпе: ИРОДИАДА! ИРОДИАДА! Тысячу лет жизни тебе, божественная царица!!
Иродиада идет в эскорте черных невольников и садится на золотой трон. Разве она не прекрасна, эта женщина с рубиновыми сосками и великолепными бедрами? Разве не стоит она, чтобы ради нее совершить смертный грех? И что такое жизнь какого-то там БРАТА перед всем этим.., этим великолепием?!
Верховцев впился в подлокотники кресла. Он тяжело дышал. Когда накатывало ЭТО, он с трудом мог себя контролировать.
Иродиада улыбалась ему из тьмы веков. Они любили друг друга тысячу лет. Ложе их знало много секретов и тайн. Иродиада никогда не надоедала ему, пока...
Шепот, шепот в толпе придворных: куда он смотрит, наш царь? Наш повелитель, куда он смотрит?
САЛОМЕЯ... Она росла на его глазах. Однажды утром он проснулся, услышав ее смех в саду. Саломея купалась в бассейне. Служанки поливали ее водой из Золотых кувшинов. Он почувствовал удар в сердце — словно меч пронзил его, обоюдоострый римский меч. Ей исполнилось пятнадцать лет, она выросла. Она не ребенок больше, уже не ребенок... Она как бутон розы...
Саломея заметила, что ее дядя и отчим смотрит на нес с балкона. Она нимало не смутилась и не торопилась набросить на себя одежды, поданные служанками. САЛОМЕЯ... Как часто он твердил это имя! Каждую его буковку, каждый слог смаковал, словно сладчайший финик или терпкое зернышко граната! А она еще и танцевать была мастерица... И еще... Она была девственницей. Ни один мужчина, кроме него, не видел ее обнаженной.
Гул, снова гул раздался в зале. Стражники бегут, звеня оружием. Прокуратор — посланник великого цезаря Августа — хмурится и склоняет ухо к переводчику. В чем дело? Ах, это...
ПРОРОК снова обличает мир из своей темницы. Этот горластый юнец ИОАНН КРЕСТИТЕЛЬ кричит о том, что так больше нельзя жить! Почему нельзя? Только так и надо. В чем же еще радость, как не в этом блеске, благополучии, богатстве? Нет, он, видно, просто завидует. Слышите? Он кричит о грехе братоубийства, он порицает разврат жены-кровосмесительницы, он предостерегает дочь от греха. Глупый мальчик! Что он знает о грехе? Что?! «Ангел Господень говорит устами Иоанна», — шепчут суеверные придворные. «Сомнительно, — возражают другие. — В нем нет благодати, один только гнев. Но не в гневе — Господь».
А Луна все ниже, ниже опускается над морем. Мраморные ступени дворцовых лестниц блестят, словно горный хрусталь. И пахнет во дворце чудесно и приятно — пряностями, виноградом, аравийскими благовониями, фруктами, цветами. Их огромные влажные букеты — тут и там в алебастровых вазах, лепестками усыпан мозаичный пол... Ах, если бы в этот чудесный праздник ОНА станцевала на этих лепестках! Ах, если бы это произошло!
Верховцев с усилием отогнал видение. Голова его кружилась. Он вперил взгляд в портрет Уайльда. Неужели ты видел все это так же, как я? Так же отчетливо и ясно? И этот дворец, и ступени к морю, и Луну, и даже трещины на каменных стенах и мох?
Конечно, ты видел, ничто не ускользнуло от тебя. Но зачем, зачем ты заставил Саломею полюбить этого мальчишку, этого фанфарона? Разве пророков можно любить? Зачем ты провел ее, эту девочку, тропой, утыканной гвоздями лжи, ревности, жестокости, вожделения? Зачем ты, Оскар О'Флаэрти Уайльд, написал все это?! А? И почему не поставил точку в конце?! Почему ты избрал многоточие? Ты побоялся продолжить? Ты пожелал, чтобы кто-то дописал пьесу за тебя?! Чтобы Я ее дописал?
А ведь я спас твою Саломею. Да, да! В ее жизни — жизни, где, кроме воспоминаний об утраченном счастье, не осталось ничего, останавливаться на многоточии нельзя — слишком изощренная пытка продолжение. Милосерднее было бы кончить все разом. И вот Я ставлю точку каждый раз, как выхожу на мою сцену. И никто и ничто не может мне помешать творить мое собственное милосердие!
А ты... Ты видел представление «Саломеи» на квартире на Литл-Колледж-стрит и наслаждался своим драгоценным Альфредом Дугласом, игравшим в пьесе заглавную роль. Ты приглашал фотографов, и они снимали его: «Лорд Альфред, третий сын маркиза Куинсберри, в роли принцессы Саломеи». Снимки эти идут на аукционах мира за баснословные суммы. Ты наслаждался жизнью в двадцатом году от Рождества Христова. Наблюдал и веселился, сыпал парадоксами, шутил... И ты совсем не желал быть жестоким. Ты даже не думал о жестокости. Просто, красуясь перед слушателями, изрекал парадоксы: «Мораль — прибежище слабоумных», «Я могу сочувствовать всему, кроме страдания», «Если что-то и стоит делать, то только то, что принято считать невозможным».