— Какому Юре?
— Директору.
— Юре?
— Ох, извините… Он мой муж.
Есть такое изречение, которое стало чуть не пословицей: «Понять — значит простить». Оно не для следователя. Понять — да, но простить…
Техника, нет рабочих, нет запасных частей, меняется напряжение… Я пойму их. Но как можно простить русского человека, выросшего на хлебе, как простить того, в генах которого вкус этого хлеба, может быть, отложил свой невидимый виток?
Понять — значит простить. Нет, понять и наказать.
Рябинин намеревался допросить механика, но Петельников уговорил прерваться на обед, благо машина у них была. По дороге выяснилось, что инспектор уже наелся калачей и напился чаю. А потом, подъезжая к прокуратуре, он прямо сказал, что убывает в райотдел заниматься своими делами. Разгорячённые спором и окроплённые дождём — намочил, пока садились в машину и пока выходили, — шумно ввалились они в рябининский кабинетик.
— Только время зря убили, — бросил Петельников, стаскивая плащ.
— Почему зря?
— Нет же состава преступления?
— Погубили машину хлеба — и нет состава?
— А какой? Кражи нет.
— Надо подумать. Халатность, порча государственного имущества, злоупотребление служебным положением…
— Сергей, да тонна хлеба, тысяча килограммов, по четырнадцать копеек, стоит сто сорок рублей… Посадишь двоих человек на скамью подсудимых за сто сорок рублей? Не за кражу!
— Хлеб нельзя оценивать деньгами.
— Почему же?
— Потому что хлеб.
Петельников усмехнулся этому необъясняющему объяснению и подсел к паровой батарее ловить слабое тепло.
— Сергей, у тебя к хлебу религиозное отношение. Человек тысячелетиями зависел от хлеба, и эта зависимость отложилась у него в генах. Вот и молится.
Рябинин не умел спорить об очевидном — у него не находилось ни слов, ни пылу. Известную мысль о том, что в спорах рождается истина, наверняка придумал ироничный человек; все споры, в которых беспрерывно кипел Рябинин, рождали только новые загадки для новых споров. Но хлеб не имел никаких загадок — человечество за тысячи лет все их разгадало, и он стал простым и необходимым, как правда.
— Хлеб, Вадим, — богатство страны, — вяло сказал Рябинин.
— А молоко, сталь, сливочное масло, нефть?..
— Почему уборку зовут «битвой за хлеб»?
— А качать нефть в Сибири или строить там железную дорогу легче?
— Почему гостей встречают хлебом?
— Не поллитрой же встречать, — усмехнулся Петельников, как-то сразу понизив накал взаимных вопросов.
Рябинин протирал очки, которые, казалось, набухли водой ещё со вчерашнего дня. У него появилось смешное желание просушить очки на паровой батарее. Но там грелся инспектор.
— Вадим, в конце концов, хлеб очень вкусный…
— А шпик, сметана, картошка, рыба? Я уж не говорю про воблу.
— Хлеб никогда не приедается.
— Я что-то никого не знаю, кому бы приелось мясо.
— Шутишь, а хлеб дороже золота…
— Ты загляни на помойку, там этого золота навалом.
— Может быть, такие, вроде тебя, и выбрасывают.
— Дороже золота, а буханка четырнадцать копеек стоит.
— Воздух вон совсем бесплатный, а без него не прожить.
— Сергей, водителя я тебе нашёл, своё дело сделал. А заниматься пустяками не буду. У меня убийство с весны не раскрыто.
— Ну, иди…
И Рябинину, как всегда в спорах, пришёл запоздалый ответ на все инспекторские вопросы: не получишь молока и масла, не проложишь дорогу и не выкачаешь нефти, даже модную воблу не провялишь — не поев хлеба. Но теперь этот ответ уже ни к чему.
За окном ходили мокрые ветра. День, а вязкий сумрак уже затмил улицы — автомобили шли с зажжёнными фарами. Городской шум, обычно звонкий, теперь больше походил на шорохи, — или это автомобильные шины шипели по лужам?
Петельников оторвался от батареи, встал, надел подсохший плащ и бросил руки в карманы. И замер, упёршись взглядом в следователя. Затем правая рука, опередив левую, ошпаренно взлетела из кармана, сжимая румяненький бублик.
— Украл с хлебозавода? — сочувственно спросил Рябинин.
— Гм… Директор подсунул взятку…
— А что там болтается?
В бубликовой дырке что-то белело. Инспектор порвал нитку, отцепил скатанную бумажку и развернул её. Рябинин приник к петельниковскому плечу. Торопливыми карандашными буквами было скорее начертано, чем написано:
«Поговорите с Катей Еланцевой».
— Оригинально теперь назначают свидания, — усмехнулся Рябинин. — Через бублики.
— Я побежал, — заторопился инспектор.
— В райотдел?
— На свиданье.
Теперь в городах есть люди — сколько их? — которые, услышав слова «земля — наша кормилица», лишь недоверчиво усмехнутся. Эти люди знают, что кормятся они не от земли, а из гастронома.
Петельников искал Катю Еланцеву, стараясь сделать это незаметно. Видимо, она не жаждала встретиться — иначе бы пришла сама, без анонимной записки. Инспектор, естественно, исключил из поиска девушек, с которыми пил чай. И удивился, когда ему показали на ловкую фигурку у печи — та, с мучнистыми бровками. Не сама ли она оставила записку?
— Я ваш намёк понял, — улыбнулся инспектор.
— А мужчина без намёка что тесто без дрожжей…
Они вернулись в чайную комнату, где со стола уже было убрано, лишь самовар остывал на уголке. Инспектор прикрыл дверь.
— Катя, вы хотите что-то сообщить?
— Почему нас обзываете неактивными? — она насупила бровки так, что они потемнели.
— А почему вы назвали меня обжорой? — улыбнулся инспектор.
— Я внесла несколько рацпредложений. Уменьшить количество соли, опару делать пожиже, увеличить время брожения… Я член редколлегии сатирической газеты «Горбушка».
— За тем меня и позвали?
Она разгладила кожу на лбу и спросила вновь, но другим голосом, помягче:
— Неужели вы считаете, что любят за что-то? За чтение книг или за всякие хобби?
— Катя, любят ведь не просто женщину, а личность. Допустим некую девицу. Трудится без огонька, себя не проявляет, ничем не интересуется, никому не поможет, никого не согреет — отработает да к телевизору. И стенает, что мужчины такие-сякие. Кто её возьмёт? Да ей прямой путь в клуб «Кому за тридцать».
Она вдруг закрыла глаза, словно уснула, — лишь туго натянулись белёсые бровки, выдавая напряжение. Инспектор хотел толкнуть её.
Она проснулась сама, сдёрнула белую шапочку, обнажив светлую, тоже как бы припорошённую мукой, чёлку:
— Вам нравится короткая стрижка или локоны?
— Короткая, потому что сквозь дырки в локонах видно, что у хозяйки в голове.
Она сдержанно улыбнулась, чем инспектор не преминул воспользоваться:
— Ваш директор что за мужик?
— Знаете, какая его любимая поговорка? «Не умеешь — научим, не можешь — поможем, не хочешь — заставим».
— Суров, значит.
— Это он говорит для острастки.
— Добрый, значит.
— А он никакой.
Румянец, нагнанный электрической печью, лежал на её белой коже трогательно и как бы случайно. В зрачках синих глаз мерцало что-то далёкое и не понятое инспектором.
— Катя, что такое «никакой»?
— У него ровная душа.
— То есть?
— Да равнодушный он, как сухой батон.
— За что же его все любят?
— Угождает. Прогульщиков прощает, пьяниц милует.
— И никто против него не выступал?
— Я.
— Вы?
— Только он доказал, что я не права, потому что у меня среднее образование, а у него высшее.
Катя вновь закрыла глаза, отключаясь от их разговора. Казалось, эти погружения в себя ей для чего-то нужны, поэтому инспектор пережидал их терпеливо. Впрочем, могло быть и кокетство.
— Девушкам, — она открыла глаза, — нравятся не умные, не красивые и не богатые…
— А какие? — спросил инспектор, потому что она ждала его вопроса.
— Сильные.
— У нас в уголовном розыске только сильные. Катя, хлеб горит?
— Горит.
— А директор знает?
— Ещё бы.
— Ну и что?
— А ему хоть весь завод сгори…
— Почему хлеб-то горит?
Но она уже закрыла глаза. Теперь инспектор догадался, к чему эти молчаливые перерывы, — они были нужны ей для обращения к новой мысли, как поезду нужна стрелка для перехода на другой путь.
— Объясняться друг другу в любви пошло, да?
— Почему же? — удивился инспектор.
— То же самое, что говорить друг другу, какие мы хорошие.
Он не был готов к разговору о любви, хотя инспектор уголовного розыска должен быть готов к любым разговорам.
— Катя, лучше объясняться в любви, чем в ненависти. Так почему горит хлеб?
— Это знает только один человек.