Тимофей неловко затоптался у порога, съежившись под множеством настороженных взглядов. Через минуту юные узники потеряли к Тимофею интерес, и камера вновь загалдела мальчишескими голосами: они весело переругивались между собой, вспоминали многочисленных приятелей и хвастались удачным воровством. Среди них выделялся худенький долговязый татарчонок, который без конца сцеживал слюну через огромную щербину между зубами и громко, перебивая других, рассказывал о своих удалых подвигах. Из его слов получалось, что он числился в отчаянных разбойниках и на рынке не существовало прилавка, где бы не похозяйничала его тонкая и юркая рука. Татарчонок был весел и задирист, чувствовалось, что прозябание в кутузке дело для него привычное.
Тимофей даже не знал, куда ему присесть, — все места были заняты, никто из мальчишек не желал даже подвинуться. Беспризорники смолили цигари и так искусно матерились, что Тимофей почувствовал себя в их обществе домашним дитятей, впервые выпорхнувшим из-под опеки заботливой гувернантки.
Татарчонок неожиданно повернулся к Тимофею, продолжавшему стоять у двери, и почти по-приятельски спросил:
— Ты кто такой?
— Тимоха меня зовут.
— А кличка у тебя какая?
— Кличка? Нет у меня клички.
Тимофей вновь ощутил на себе всеобщее любопытство и внутренне сжался. Но сейчас во взглядах сорванцов было нечто иное. Татарчонок действительно был старшим в этой многоликой компании, когда он говорил, то замолкали даже в самых дальних углах камеры.
— Как же ты без клички тыришь? — очень искренне удивился он.
— А я не тырил.
— Вот как? Чего же ты тогда здесь очутился?
Тимоха пожал плечами:
— По недоразумению. Воровал не я, а один парень. Он стащил у дядьки кошелек и мне его подкинул. А меня схватили.
— Хм… В нашем деле это бывает, — согласно протянул татарчонок. — А может, тебя под нары нужно загнать, если ты не вор? — предложил он, хитро посмотрев на пацанов, которые вдруг весело заулыбались в предчувствии забавной потехи. А потом, сделавшись неожиданно серьезным, поинтересовался: — Какой он из себя, этот хмырь, что кошелек тебе сунул?
Тимофей пожал плечами:
— Невысокий такой. Худой… На пальце у него кольцо в виде черепа, — поднял он правую руку.
— А-а, знаю… Валек это! — веско высказался татарчонок. — Вот кого надо бы под нары сажать. Он верха спустил. Ты не первый, кого он под монастырь подводит, для него это забава. Ну, вот как для меня курево, — отшвырнул он дымящийся окурок.
— Разве это хорошо — честных людей в тюрьму сажать?
Татарчонок заметно нахмурился:
— По-твоему получается, что, кто в тюрьме сидит, нечестные, так, что ли? Да если разобраться, то честнее вора человека и не сыщешь! Я правильно говорю, пацаны?
— Правильно, Заки! — раздалось со всех концов камеры.
— Воры — честный народ!
— Что ж нам с тобой делать-то? Ты всегда такой тихий?.. А что, и кличка хорошая, Тишкой будешь! Хорошая кличка?
— В самый раз, Заки, — одобрительно загудели пацаны. — Умеешь ты новичков крестить! Теперь ему от Тишки до самой смерти не отмыться.
— Ладно, чего стоишь? В тюрьме для всех места хватит. А ну, брательники, двигай! Дайте настоящему уркагану дорогу. Вот сюда садись, рядом со мной. — И Заки крепко обнял Тимофея за плечи.
…Тимофей Егорович не сразу узнал Муллу. От прежнего Заки Зайдуллы остались только выразительные живые глаза, настолько черные и глубокие, что можно было предположить, будто бы именно в них ночь спасается от дневного света. Мулла смотрел на него в упор и терпеливо дожидался, когда Тишка, не выдержав его пристального взора, отведет глаза в сторону.
Кожа на высохшем лице Муллы была разодрана многочисленными шрамами, грубовато заштопанными. Но особенно выделялось три шрама: один кривой ужасной линией рассекал лоб, другой — проходил через нос и убегал далеко за скулу, третий, самый страшный, — жирной багровой полосой начинался у левого виска, проходил через всю щеку и раздваивался на подбородке. Лицо Муллы оставляло неприятное впечатление, казалось, что неумелый «лепила» выбрал его лицо в качестве полигона для своих хирургических упражнений.
Мулла был неимоверно худ, словно десятилетия просидел на воде и хлебе. Вот только руки его не изменились. Как и прежде, фаланги пальцев оставались длинными и гибкими. Ни тяжесть прожитых лет, ни лагерное житье-бытье не вытравило из его сатанинских глаз озорного огонька, который когда-то сводил с ума женщин. Да и сам Мулла не одряхлел с возрастом, лишь стал похож на корявое высохшее дерево, которое никак не желало ломаться и готово было поскрипывать на сильном ветру еще не один десяток лет.
Тимофей Егорович невольно поднялся со стула:
— Заки?
Мулла неодобрительно оглядел Беспалого и после некоторого раздумья слабо пожал протянутую руку.
— Значит, ты теперь мухобой?
Беспалый сдержанно улыбнулся:
— Что-то вроде того.
— Зачем из барака выдернул? Неужели соскучился? А может, помирать срок пришел, и ты надумал проститься? Хе-хе-хе! Поживешь еще! У тебя даже румянец на щеках играет. Располнел ты, Тимоха… Тебе бы к нам на лагерную диету, ты бы тогда мигом скинул лишних полтора пуда. Медицина что говорит? Лишний вес вредит здоровью!
— Я тебя часто вспоминаю, Заки, — вздохнув, ответил Беспалый. — Как это ни странно, но чем ближе последний час, тем воспоминания юности становятся острее.
— Ого! Ты меня удивляешь, Тимоша. Вот уж не думал, что начальник колонии, хоть и бывший, может быть философом! Впрочем, все в руках Аллаха…
Мулла никогда не забывал о том, что он мусульманин, и часто поминал Аллаха. Увидев свободный стул напротив Тимофея Егоровича, он сел и выжидательно перевел взгляд на Александра. Теперь он видел, как сын похож на отца. Пройдет десяток лет, и барин станет точной копией своего отца, Беспалого-старшего.
— Заки, если желаешь, можно будет устроить тебе досрочное освобождение. Засухаришься… А желающие найдутся, уверен! Если что, поможем. Больших грехов за тобой не числится. И администрация не станет возражать.
Беспалый кивком указал на сына, который с интересом наблюдал за разговором бывших корешей. Оба старика чем-то напоминали богобоязненных странников, исходивших немало дорог, но под конец жизни вернувшихся в храм. Вот только место паломничества — тюрьма!
— И ты предлагаешь сухариться человеку, который почти полвека просидел за решеткой?! — возмутился старый зэк. — Да если я отсюда уйду, в лагере вообще правда умрет! А потом, здесь меня все знают, уважают. Я — Мулла, и этим многое сказано. А кем я буду на воле? Вокзальным побирушкой? Так, что ли? Молчишь?
— Мне нечего сказать.
— Ты лучше ответь мне, что стало с Шельмой? Я кое-что, конечно, слышал, но хотелось бы узнать от тебя.
Тимофей Егорович посмотрел на сына, потом перевел взгляд в угол, куда когда-то брызнули мозги казненного вора, и отвечал с откровенностью, на которую только был способен:
— В общем, так получилось… Я проводил его в последний путь… От меня мало что зависело.
Мулла понял все. Он крепко сжал губы, и кожа на его скуластом лице натянулась. Казалось, еще секунда и творение неизвестного хирурга разойдется по кривым швам.
— Аллах рассудил правильно, этим… последним, — подобрал он наконец нужное слово, — должен был быть именно ты.
— Саша, у тебя водочки не найдется? Все-таки не так часто я со своими друзьями вижусь… Кто знает, когда доведется в следующий раз.
— А ты переходи в наш барак, тогда мы еще успеем глаза друг дружке намозолить. А я тебе угол выделю и пидораса персонального, который тебя обслуживать будет. Не позабыл, как это делается? — со смешком спросил Мулла.
Тимофей Егорович криво усмехнулся, сверкнув золотой фиксой в правом углу рта. Беспалый в молодые годы всегда одевался франтово: на ногах яловые сапоги, которые непременно съеживались в гармошку. Когда он шел, скрип сапог доводил до экстаза всех девок в округе. Костюмы он заказывал у лучших портных. Рубашка на нем обычно была ослепительно белая. Еще Тишка любил запонки из чистого золота, а вот галстуков не признавал: ворот у него всегда был расстегнут, и из него выглядывала тельняшка, с которой он расставался только в бане. Золотая фикса была изобретением самих воров: традиция подпиливать здоровый зуб и ставить на него золотую коронку уходила в дальние времена, когда каждый уважающий себя уркач имел привычку вставлять в пасть желтый благородный металл.
Сейчас на Тимофее Егоровиче не было ни яловых сапог, ни кепки-восьмиклинки, и вместо дорогих австрийских часов, которыми он когда-то любил щеголять перед приятелями-ворами, он теперь носил самые что ни на есть обыкновенные — «Победу» с исцарапанным стеклом и засаленным ремешком. Однако золотая фикса на клыке Беспалого-старшего блестела так же ярко, как и в молодые годы, и недвусмысленно напоминала о его воровском прошлом.