— Постой, не уходи, — слышу я голос Киры Николаевны из другой комнаты. — Я сейчас.
Она возвращается к столу уже припудренная, с твердо сжатыми губами и спрашивает:
— У тебя ствол с собой?
— Да!
— Дай. — Я достаю его и кладу перед Совой. — Я забираю эту пушку у тебя. Не возражай. Твое отношение к Лоре не лучше, чем мое к брату. Не много ты потратил времени и энергии, чтобы устроить девчонку на фабрику. А сколько за эти годы ты уделил ей внимания? Ты хоть раз с ней встретился? Ты поинтересовался, как, на какие шиши она живет?! Ладно, не вешай, парень, нос. Живи! У тебя жена, ребенок. Живи ради них.
— Кира Николаевна, возьмите и это, — я выкладываю перед ней на стол все, что вынул из тайника, — и похороните Лору по православному обряду. Она Кречетова Лариса Ивановна. Все!
Я выхожу на улицу, чувствуя такое отвращение к себе и такое желание напиться до чертиков, что тут же заворачиваю в первый попавшийся продовольственный магазин. Но подойдя к кассе, я не обнаруживаю в своих карманах ни рубля. «Что же, пойду к ребятам в молодежное кафе „Аэлита“. Все-таки я один из создателей его, — решаю я. — Не откажут, думаю, в беде!»
Утром, ничего не помня о вчерашнем, я просыпаюсь дома в своей постели. Нет, нет, я помню странный сон. В нем были лошади. Две лошади. Две скачущие по синему снегу Шарлинских холмов лошади. Снег, изорванный в клочья и перемешанный с землей, яростно летит из-под копыт этих лошадей. Молодая кобылица то становится на дыбы, то вдруг замирает и, напрягая шею, вытягивает к возлюбленному свою прекрасную, будто вырезанную из черного камня, голову. А конь внезапно бросается в галоп, уносясь от любимой, словно шаровая молния.
Марина прямо в постель подает мне крепко заваренный чай и бутерброд с толстым слоем сливочного масла, а потом спрашивает:
— Тебе очень плохо? Скажи! Что случилось? Может, я чем-то помогу. Когда тебя, пьяного, привели домой какие-то незнакомые мне парни, ты проклинал себя за то, что из-за страха за работу побоялся сам хоронить Стопарика.
Я, ничего не отвечая жене, выпиваю только чай и встаю с постели.
— Гена, не пей, пожалуйста, больше так. У нас же ребенок, — говорит Марина.
Я выхожу из дома. С похмелья меня мутит и бьет дрожь. На улице сырой туман. Снега мало. Он лежит грязный на обочинах мостовой и возле деревьев.
— Когда кончится эта гнилая зима, — зло бормочу я, а мозги таранит дурь. «Вот умирает Стопарик, и ничего не меняется. Солнце утром встает, а вечером садится. Сам человек ничего не решает. За него все решается, будто он вещь, предмет, камень. И изменить свою судьбу человечишко не в состоянии. Он, появившись на свет помимо своей воли, влачится по заранее намеченному ему пути, заканчивающемуся на кладбище.
Может, и мне пора выходить из игры?.. Идиот! Будто ты не знаешь, как бы ни жил человек, он всегда хочет жить еще лучше.
Жена просит, расскажи да расскажи, что случилось! А разве ей можно такое рассказывать? А если и начну рассказывать, разве она выслушает до конца? Разве поймет? И какой толк, что я сижу один, отгородившись от нее высоченным забором? А может, ей нужна помощь?
И что это на меня нахлынуло? Все это нытье! У меня есть сын, хорошая работа. Меня любит жена, и я ее люблю! Вот тебе и счастье. Что тебе еще надо? Видно, я слепой и не замечаю своего счастья, ною, жалуюсь неизвестно кому!
Да и что я могу сейчас? Только ныть. Я дом с выбитыми и вылетевшими от ветра и сквозняков стеклами, опутанный паутиной. Кроме внешней оболочки у меня ничего нет!
А был ли я хоть раз счастлив в жизни? Был и не раз. Я был счастлив всегда, когда мать пекла пироги. Пироги в духовке, а я с братьями уже жду, стою рядом с плитой. И вот мама вынимает их, и я с восхищением смотрю на пироги, румяные, веселые, красивые. И как же хочется дотронуться до них пальцем, чтобы получить капельку этого горячего счастья! „Не тронь, Гена! Они с жару! Руки обожжешь! Вот пироги отдохнут, тогда и есть будем!“ — „Разве пироги устают, что им отдыхать надо?“ — „А как же? В печке-то они пеклись, вот им и надо отдохнуть“. Мама накрывает пироги марлей, предварительно смазав их маслом, а я с братьями все хожу вокруг, и жду, и спрашиваю без конца, отдохнули пироги или еще нет…»
Глава XXIV
В Псков я выезжаю вечерним поездом. И на следующий день, уже в редакции областной газеты, с заведующим сельским отделом Борисом Травкиным, мощным мужиком, чем-то похожим на актера Жарова, решаю, в какой колхоз мне ехать. Травкин подходит к висящей на стене карте Псковской области и указывает на ней точку: отличное хозяйство, четыре колхоза в него влились, сейчас там строят животноводческий комплекс…
В одной из деревень, куда я приезжаю по подсказке Жарова, вдоль улицы тянутся крепкие бревенчатые дома, спускаясь к мосту. Возле некоторых ворот стоят запряженные в розвальни лошади, грузовые машины, бродят собаки, снег перемешан с навозом.
По улице зигзагом двигается веселая компания с гармонью. «Не для тебя ли в садах наших вишни рано так начали зреть?..» — поет парень, растягивая меха гармони, но тут же, поскользнувшись, падает. «Рано веселые звездочки вышли, — воет дальше ватага дурными голосами, — чтоб на тебя посмотреть».
— С родной деревней народ прощается, — слышу я сзади себя голос, оборачиваюсь и вижу небритого мужчину чуть старше сорока, в кирзовых сапогах, расстегнутом полушубке и солдатской шапке. — На центральную усадьбу всех перевозят. Душа разгула требует. Я Зотов Кузьма Николаевич, бывший председатель этого вот аукнувшегося колхоза, теперь бригадир. Сообщили мне о вас. Велели помочь здесь, а потом отвезти на центральную усадьбу.
Я тоже представляюсь.
С Зотовым я подхожу к одному из домов, из ворот которого выносят вещи, мебель, узлы с барахлом, выводят скотину, кидают в кузов грузовика нехитрые пожитки, наваливают на сани подушки, одеяла, одежду, посуду, сажают сверху ребятишек.
— Как интересно, — заинтересованно говорю я, — целая деревня переезжает на новое место.
Побродив еще некоторое время по селу, мы на газике Кузьмы Николаевича переезжаем на центральную усадьбу, где видим на площади бойкую барахолку. Торгуют всем чем можно: табуретками, стульями, столами, кроватями, конской упряжью, ведрами, корытами, патефонами, топорами, граблями, бочками, лопатами…
— Политэкономия в действии. Товар — деньги — товар, — комментирую я происходящее.
Однако переселенцы, выручив деньги за проданный скарб, отнюдь не торопятся, согласно классическим законам политэкономии, приобретать новые товары. Они несут деньги в гудящую многочисленными голосами столовую с гостеприимно распахнутыми дверьми, прямо тут же, рядом с барахолкой.
В сопровождении бригадира я вхожу туда. В воздухе плавает табачный дым, бабы сидят в компаниях с подвыпившими мужиками, слышатся разухабистая матерщина, песни, крики.
Работникам столовой это переселение на руку. Но основной вид «производственной деятельности» — щи и гуляш с макаронами — здесь выше всяких похвал. Пышная и румяная раздатчица щедро плескает мне и Зотову в миски по две поварешки густых наваристых щей, бросает по большому куску свинины и наваливает в тарелки по горке гуляша и макарон.
В гостиницу, которая все-таки оказывается здесь, я возвращаюсь затемно. В забронированный для меня номер я иду, перешагивая через вповалку лежащих в коридоре людей. В воздухе висит тяжелый дух. За мной кто-то еще входит в гостиницу:
— Места есть?
— На потолке, — отвечает дежурная.
— А где же спать-то? Глупость какая-то. Людей с мест сгоняют, а условий не создают, — говорит вошедший. — Нешто это правильно? Сперва условия надо строить.
Утром Кузьма Николаевич показывает строительство. Возводящиеся дома принципиально двухэтажные и похожи друг на друга, как близнецы. В центральной усадьбе нет изб-крепостей с тесовыми воротами и серых заборов вокруг огородов, садов, сараев и амбаров.
— Простите, — спрашиваю я, — а кто же строит эти дома?