— Две штуки всего и осталось.
— Две штуки? Я свою долю не брал. Давай ее сюда. На угощение конструктору пойдет.
Лабзин, худощавый, длинный, как жердь, стал шарить в золе щипцами и вытащил маленькую, как мандарин, картофелину.
Пахомыч протянул ее Снесареву:
— Подарок Лабзина. Притащил нам откуда-то десяток. Роскошная штука. Редкая, как прежде ананас. Не мерзлые. Ну, с выздоровлением тебя. Я уж у этой Агнии несколько раз спрашивал.
— А чего не заходили?
— Заходил, да ты спал, как в люльке. До чего же я рад тебе, конструктор, сказать нельзя!
— Спасибо. А вы не болели?
— Удержался на ногах. С тех пор не болел больше. Расчету нет.
В середине июля Пахомыч, совершенно больной, явился на завод. На заводе тревожились за его судьбу и уже начинали думать, что старик пропал без вести. По годам Сергей Пахомыч Селезнев не был стариком. И если о нем говорили: «наш старик», или «старик Пахомыч», или (это исходило от молодого инженера-острослова) «наш классический судостроительный старик», то имели в виду не возраст Пахомыча. Если решали, что «надо посоветоваться со стариком», то думали не о старости Пахомыча, а о замечательном опыте, которым он всех превосходил на заводе.
Казалось, мало одной обычной годами жизни, чтобы у человека появился такой опыт, такие знания, или, как сказал академик-математик и судостроитель, авторитет, неоспоримый во всем мире, — «такое чувство корабля, чувство всех его частей». Сколько раз бывало, что, ставя на капитальный ремонт корабль, вспоминали о Пахомыче, хотя ремонтом судов он не занимался. Кроме официального паспорта, который сопровождает каждую машину, каждый корабль, был еще неписаный паспорт — его Пахомыч хранил в памяти. Он мог рассказать, какие свойства были заложены в корабле и на что следует обратить особое внимание. Ни один корабль, построенный при нем, он не выпускал из своей памяти.
У этого мастера была одна слабость, в которой он, видимо, не сознавался сам себе: если Пахомыч начинал рассказывать о прошлом (а это мастер любил), то всегда получалось, что он был знаком, и знаком близко, с Петром Акиндиновичем Титовым.
— Нашего полку был, — вспоминал Пахомыч. — Подручным на завод пришел. Еле грамоту знал. За полтинник в день спину гнул. А каким инженером стал! Самые трудные проекты составлял. Дипломного образования не имел, зато умение и глаз! Что прикинет на глаз — по точным расчетам проверяли. Профессора приезжали проверять. И обязательно сходилось. Говорили, что это у Петра Акиндиновича от природы.
С одним из этих профессоров, рассказывал Пахомыч, Титов в зрелые годы засел за науки. В два года он одолел то, что другие изучали десять лет. Но занятия держались в строгом секрете. Опасался Титов, что люди смеяться станут. И только один человек (кроме профессора) был посвящен в тайну Петра Акиндиновича — он, Пахомыч, в то время молодой парень.
— И чай я ему носил, бывало, когда он занимался, и закуску. До ночи сидит он. «Вот, Сережа, говорит он мне, на старости лет в науку впрягся. Никак нельзя без этого». Так-то, друзья… Вот смотрю я — и будто вижу его перед собой.
— Позвольте, однако… — Инженер-выпускник, новичок на заводе, не знавший о слабости Пахомыча, развел руками и приготовился решительно возразить. — Ведь не сходятся даты. Титов умер, как известно, в последние годы прошлого века. Сколько же было вам тогда лет, Сергей Пахомыч, если Петр Акиндинович поверял вам такие тайны и…
Заметив, что Снесарев пристально смотрит на него, чуть покачивая головой, инженер прикусил язык. Произошел молчаливый обмен мыслями. «Не стоит касаться этого вопроса?» — спрашивал новичок. «Да, не годится, — отвечал старший товарищ. — Я вам потом все объясню».
Пахомыч фантазировал в этих рассказах не потому, что любил прихвастнуть (во всем, что касалось себя самого, он всегда был скромен). Нет, он горячо с молодых лет полюбил Титова. Никогда он не видел Петра Акиндиновича. Но о нем рассказывали такие удивительные истории заводские учителя Пахомыча — о доброте, о его необыкновенных способностях, изумлявших ученых, — что замечательный судостроитель-самоучка стал для Пахомыча живым героем, наставником, спутником, примером всей его жизни.
Пахомыч даже гордился тем, что он земляк Титову, ну не совсем земляк, а почти что… Акиндин Титов — рязанец родом, но ходил машинистом на пароходах по линии Петербург — Петрозаводск. Сына Петра он брал с собой подручным. А он, Пахомыч, родом из тех самых мест, из Прионежья. Ну, вот вроде и земляки!
В этом году у Пахомыча отпуск получился ранний — в июне. Взяв рыболовные принадлежности, он подался с племянником-сиротой на Псковщину, где у него жили добрые знакомые.
И на Псковщине Пахомыч едва не пропал без вести. Там его застала война. Пришлось уходить, когда фронт уже вплотную приблизился к тем местам. Пахомыч был потрясен тем, что случилось. По шатким гатям, по заросшим лесным дорогам он, знаток этих мест, уходил вместе с двенадцатилетним Ганькой и указывал путь группе бойцов, не бросавших малокалиберных зенитных орудий. Приходилось ночевать в лесу, не разжигая костра. Гати проваливались. Над лесом кружились вражеские самолеты, в стороне и позади поднимались зарева.
Когда добрались до шоссе, ведущего в Гдов, Пахомыч простился с бойцами и на прощание починил, почти без инструмента, неисправный замок орудия. Спустя два дня он и Ганька были в Ленинграде. У Пахомыча обнаружился жестокий плеврит. В августе он поднялся. Ему предлагали уехать, он наотрез отказался, хотя и понимал, что работа на заводе неминуемо остановится.
— Перейдем пока в упаковочный цех, — невесело говорил он, — а там другая работа найдется. Надумаем что-нибудь.
Пахомыч был мастером-универсалом, который мог бы наладить самую технически сложную работу в любом цехе. Таких мастеров не нашлось бы и пяти во всем заводе. И вот пришлось ему руководить бригадой, которая снимала станки со старого места, обшивала их досками для отправки в глубокий тыл. Безрадостное это было дело.
Снесарев съел, обжигаясь, горячую картофелину.
— Да ты пальтишко сними, у нас тепло, как в парилке. Взопреешь, а потом опять простудишься.
Пахомыч, казалось, не изменился. Только с левой стороны в нервном тике подергивались уголки губ, поднимая кончик жесткого, прокуренного уса.
— Сам не знаю, отчего так у меня. Подергаются, перестанут на часок, будто пружина кончилась, и опять…
Голова Пахомыча была уже почти сплошь лысая, только спереди оставались полурыжие, полуседые волосы — считанные, но непокорные, стоявшие торчком.
— Что вы тут делаете? — спросил Снесарев.
— Погоди, расскажу.
Пахомыч посасывал трубку, в которой дымилась какая-то дрянь, заменявшая табак.
— Видишь ли… Готовим свою станцию. Как мазут будет, можно свет включать.
— Станцию? Блок-станцию?
— Ну да, так теперь называют.
— Да разве вы это умеете?
— А что хитрого? Чертежи я раздобыл.
— И много дадите света?
— Где же много? На самые крайности. Вот, брат, чем я теперь, после упаковки, занялся. Все-таки работа, хоть и не моя коренная. Ну, не так скучно стало.
Они вместе вышли наружу.
— Видишь, какая оспа появилась?
Пахомыч показал на стену, густо исцарапанную осколками снарядов.
— А как бригаду собрали?
— Вот это трудно было. Молодежь вся на войне, старики болеют, да и не досчитались многих. Настоящих монтеров нет. Знал ты Федосова?.. Вчера похоронили. Насобирал я людей где придется. Беру на день, на два, в работе показываю, что надо делать. Да, по совести сказать, и сам на ходу учусь. Лабзина видел? Этого из столовой присылают. Кашевара на такое дело! Правда, голова у него работает, только болтает много. Да и трусоват. Чуть где услышит разрыв — сразу в норку. Потом четверо из разных цехов — я и не знал их прежде. Племянник мой Ганька прибился к нам. Не знаю, как с ним быть.
— А что?
— Школьный год теряет. Что посоветуешь?
— Так надо узнать, открыта ли сейчас школа. Какая-нибудь, может быть, и открыта.
— То-то и есть, что какая-нибудь. А где она? Если далеко, то шагай под немецкими снарядами. «Ну, шагай же ради бога…» — Пахомыч и знал и любил Некрасова. Он горько усмехнулся и добавил: — Шагай, Гаврила, в школу под обстрелом. Ну ладно, это мы додумаем. А ток все-таки дадим.
— А что там за стук? — спросил Снесарев, прислушиваясь к глухим ударам издалека.
— А ты, значит, у той стенки не был? Ледокол к весне готовят. Поверишь ли, все вручную. Черт его знает, как тяжело! А не могут люди без работы. Слышишь?
— Слышу, только не понимаю, что это.
— Это, можно сказать, звук из старины. Молотом заклепки вгоняют. Не застал ты этой работы, а я помню. При тебе пневматическим молотом вгоняли. Вроде как пулемет трещал. А теперь сжатого воздуха нет. Обыкновенным молотком бьют. Тук… тук… Тридцать лет этого не было. А рука-то слабая. Ну, хоть так, да работать. Смотреть пока нечего. Иди-ка ты в тепло. Слабый еще.